ЛитМир - Электронная Библиотека

Думается, что большинство спектаклей, рассмотренных нами, дает пищу для подобного заключения. Идет ли речь причудах лжегротеска или о произволе режиссерской фантазии, часто не ясной даже исполни­телю, о сочинении знаков и "иероглифов", рождающихся, как Афина у Зевса, из головы режиссера и порой никак не связанных с актером, с его внутренними и внешними данными; идет ли речь о злоупотреблении открытыми постановочными приемами, о "кокетстве" режиссера и ху­дожника театральной условностью, "не преломленной в артисте", не учтенной в его игре, — везде в таких случаях мы видим следы стремле­ния режиссуры к выявлению формально-содержательного замысла не через актера, а помимо него, с исключением его личности или резким ее ограничением в прямом и нередко поверхностном движении спектакля к некоему заранее известному итогу.

Конечно, актер в современных спектаклях необычайно активен. Но зачастую за этим стоит всего лишь иллюзия соучастия исполнителя в творческом акте создания спектакля. Нередко актер превращается из творца своей роли, из создателя неповторимого образа, в котором ясно реализуется его личность человека и художника, в своего рода марионет­ку в руках режиссера. Создается впечатление, что сегодня многие режис­серы отказываются рассматривать реализацию постановочного замысла как постепенный процесс и, не вдаваясь в объяснения с исполнителями, требуют от них слепого подчинения условно-театральной форме.

Театральные летописцы сохранили для нас историю постановки шекспировского "Гамлета" Художественным театром (1909—1911), в работе над которой величайший мастер условной режиссуры Гордон Крэг хотел заранее довести свой замысел до сведения участников спек­такля, и прежде всего Качалова. Станиславский категорически воспро­тивился этому, заявив, что режиссер обязан постепенно привести ис­полнителей к искомому результату, дать время образу "прорасти" в ак­тере на почве неповторимых его личностных качеств. Обращаясь к Крэ-гу, Станиславский писал: "...только мы с Вами должны знать, что Гам­лет должен быть сильным. Иначе, если Вы прямо скажете актеру о Ва­шем намерении, он уже сразу придет на сцену с выпяченной грудью и крепким театральным голосом". В этом эпизоде речь идет о методоло­гии работы режиссера с актером. И если эта методология сегодня нару­шается, то, надо думать, это вызвано в первую очередь неверным пони­манием условной театральности. Станиславский в свое время недву­смысленно высказался и по этому поводу: именно "ремесло подходит к разрешению сложных душевных процессов артистического пережива­ния с самой внешней стороны, то есть с конца".

Ремесленник от режиссуры вряд ли способен "помочь актеру рас­крыть свою душу, слившуюся с душой драматурга, через душу режис­сера" (Вс. Мейерхольд) прежде всего потому, что ремесло бездушно. Самоцельная погоня за внешней театральной выразительностью застав­ляет ремесленника совершать ошибки (очень часто—элементарные) про­тив жизненной логики и психологической правды. Условность и теат­ральность оборачиваются тогда цепью несообразностей, которые раз­рушают, как мы видели, образную систему спектакля всякого рода до­пущениями, опущениями и упущениями. Они поражают и сценическое существование актеров: некритическое приятие условности режиссер­ского замысла, условности обстановки, условности выражения неизбеж­но ведут к тому, что исполнитель начинает "условно" думать и "услов­но" чувствовать на сцене. Тогда-то в его творчестве — в новой театраль­ной ситуации и на новом уровне — возрождаются, казалось бы, давно забытые ремесленные штампы, наигрыш, приблизительность. Тогда из искусства актера исчезает духовная доминанта, память о том, что работа актера, по слову Мочалова, это прежде всего "моральная работа". Тогда уходит потребность во внутреннем оправдании сценического образа, в его органическом рождении из недр личности, из человеческой природы самого артиста— уходит исповедничество, этот вечный спутник под­линного сценического творчества, как его понимали лучшие представи­тели русской и советской актерской школы прошлого, как его понимают выдающиеся мастера сценического искусства наших дней.

Разумеется, в любом спектакле всегда найдутся два-три актера, которые разбудят воображение зрителя естественностью интонаций, вспышкой темперамента, органикой существования в образе. С дру­гой стороны, как пишет П. А. Марков, "несомненно, общий уровень актерского мастерства, его технология неизмеримо повысились". Но актерское искусство не может не преломлять в себе достоинства и не­дочеты режиссуры, отчего вопрос о современном типе актера, о его сильных и слабых сторонах есть прежде всего вопрос о взаимоотно­шениях актера и режиссера, которые и формируют этот тип. И все издержки условно-театрального стиля, заметные в творчестве совре­менных режиссеров, имеют соответствующие аналоги в искусстве со­временных актеров.

В сознание актеров проникают расхожие штампы режиссерского мышления, которые сковывают инициативу исполнителя, гасят непо­вторимые краски его индивидуальности. Актеры перестают помышлять о создании "жизни человеческого духа" на сцене, но подсознательно дублируют ход режиссерской мысли, направленной на внешние формы выразительности и сочинение всякого рода условно-театральных реше­ний. Они невольно теряют верные профессиональные критерии: не только утрачивают понимание законов внутреннего творчества, но и осознание возможностей и границ своего искусства, а вместе с этим — ощущение своего профессионального достоинства.

Да, конечно, и актеры многое знают и многое умеют. Но коль скоро их руководитель — режиссер — играет условно-театральными форма­ми, кокетничает изощренностью постановочной фантазии,, выставляет на обозрение зрителей эффектные сценические приемы, и среди актеров укореняется взгляд на профессию как на "простое, веселое дело", тор­жествует "наивная вера во всемогущество актерского ремесла", чуждого "трагических глубин и сатирического смеха" (Б. Алперс).

Следует отметить и другое: 'Теория подчеркнутого интеллектуа­лизма,— пишет П. А. Марков,— заметно сузила актерские возможности и сделала актера более односторонним", привела к тому, что "стремле­ние к сжатости, точности и наполненности порою заменяется сцениче­ским аскетизмом, душевной тусклостью, равнодушием". Здесь в полную силу сказалось неверное восприятие театральной эстетики Брехта, при котором раскрытие отношения к образу становится единственной целью актера, перестающего жить на сцене чувствами и стремлениями своего героя, но как бы демонстрирующего перед зрителем обнаженный "чер­теж роли", сведенный к схеме, и упрощенный внутренний ее каркас. То, что некогда называлось ремесленным штампом или трафаретом, сего­дня, в соответствии с новыми установками ремесла, называется, без вся­кого на то основания, "остраненностью" или "отчуждением".

Признавая высочайшие достижения советской артистической шко­лы и храня в памяти многие первоклассные и глубоко волнующие ак­терские создания, виденные за последние годы на сценах самых разных театров страны, нельзя не сознаться, что многие спектакли заставляют сегодня вспомнить строки из статьи Станиславского "О ложном нова­торстве", в которых звучит тревога за актера, порабощенного псевдоте­атральностью и псевдоусловностью: "Чем сильнее левели приносимые на сцену живописные и другие искусства, тем больше вправо шел ак­тер..." Размышляя над театральными экспериментами 20—30-х годов, Станиславский приходит вот к какому категорическому выводу: "Ре­жиссеры-псевдоноваторы... нас заставляли принимать самые невероят­ные позы... учили оставаться в течение всей пьесы неподвижными... Нас заставляют лазить по подмосткам и по лестницам, бегать по мосткам, прыгать с высоты. Нам рисовали на лице несколько пар бровей, а на щеках треугольники и круглые пятна разных цветов, согласно манере нового письма и живописи.

63
{"b":"242571","o":1}