ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

А дома Филимону задрали штаны.

– Ишь, чего втемяшилось, – краснея от натуги, порол его отчим, сглатывая слюну, – я из тебя дурь-то повыбью!

Внимательнее оказался учитель арифметики.

– Получается, Бог у тебя вроде заколдованной принцессы, – выслушав Филимонову метафизику, заключил он. – Каждого после смерти нетерпеливо спрашивает: «Ну что, принёс разгадку?» А Ему в ответ земные сплетни да всё про науку… – Учитель мотал головой и, вздыхая у доски, механически вытирал рукавом мел. – Как же Ему должна быть мучительна вся наша бесполезная возня! – И, обернувшись, ласково теребил ухо: – Ай да Филимон, далеко пойдёшь…

И Кончей действительно пошёл далеко. В Сибирь. Как и все, он по команде справлял нужду, скорчившись на холоде, и не мог понять, как оказался на каторге, – рассуждая о тайнах мира, не подозревал о доносе добродушного дьячка. «Язык до Киева доведёт, – приговаривал он, считая этапные вёрсты, – а длинный язык – до Сибири». Однако он и тут не прекратил свои странные речи. «Ну что, Кончей, – скалились на стоянках арестанты, – когда всем кончина?» И Филимон принимал их издевательства за чистую монету и опять начинал с жаром доказывать, что тёмному, безликому Первоначалу, правящему миром, надо стать Богом, чтобы не допустить больше такого нелепого бытия, как в нашей испорченной Вселенной. Первоначало – это несчастный слепец, учил Филимон, калечный гигант, от которого, как птенец, вылущился этот убогий мир. Его здание постоянно перестраивают, как после пожара, но по одному и тому же плану. Его внутренняя сущность неизменна: от Пилата до аэроплана добро, как соль в море, растворено во зле. Вездесущное и суетное, зло – это плата за бытие, чтобы победить зло, надо уничтожить Первоначало, очистить лик Творцу. С этой единственной целью создан мир: когда из его хаоса выйдет Бог – мир исчезнет.

– Первый, кто доберётся до непроявленной сущности, – пророчествовал Филимон, раскинув, как пугало, руки с лохмотьями на костях, – первый, кто прольёт свет, проявив фотографию, тот станет Богом-Отцом… – Выдержав паузу, он задирал кверху палец: – Творение создаст Творца!

Кандальники уже спали. Только кто-нибудь спросонья ворочал языком:

– Эх, Кончей, плеснул бы лучше щей…

Вечность – миг. Когда окончились годы заключения, подоспела война. Ещё вчера тюремный священник причмокивал про любовь к ближнему, а сегодня, ломая, как игрушки, заповеди, из каждого угла шипели: «Убий!» Злая воля стреляла, калечила, скармливала окопным вшам. Филимон был крепким, жилистым, его забрили в солдаты, но, как неблагонадёжного, определили денщиком к молоденькому прапорщику. Вечерами, растапливая на биваке самовар, Филимон и с ним делился своими откровениями.

– «Возлюби Господа всем сердцем твоим», – пыхтел он, нагоняя жар сапогом. – А что это значит? Зачем Ему любовь? Не любви жаждет Бог, а помощи – сострадай Ему, как самому себе…

– Полагаешь, любовь без дел мертва? – рассеянно переспрашивал прапорщик, играя шашкой. – Уж больно мудро…

Он требовал доказательств – Кончей призывал верить.

– Чем тебе, лучше батюшкам, – раздражённо морщился офицер. – Разницы нет…

А через месяц его убили.

– Лучше от пули-дуры, чем от большого ума, – напутствовал его денщик, опуская в походную могилу с наспех сколоченным крестом.

С тех пор Филимон замкнулся, поняв, что истина, как жизнь, – её можно потерять, а передать невозможно. Он, как крот, рыл в одиночку свой подкоп под Вселенную, свою дорогу к непроявленному Богу. Из армии он дезертировал, христарадничал по деревням, и его башмаки топтали мир наперекор обстоятельствам. На просёлочных дорогах его философия сложилась окончательно. Согласно ей, больной Бог ждёт мессию, сына человеческого, второе пришествие будет не на землю, а на небо. Филимон призывал, словно в сырую, мрачную пещеру, бросить факел в великую бездну, непрестанно порождающую мир, который дрожит на ней складками одежды. Тогда она сомкнёт пасть, и мир исчезнет. И спасётся. Заскорузлой ладонью с натёртыми посохом мозолями Филимон отводил лживые категории времени и пространства. «Каждый из нас посланец, да только не с тем письмом», – бубнил он под нос, разгоняя стаи галок. Колеся русское бездорожье, Филимон втайне надеялся стать спасителем человечества, живых и мёртвых, тех, кто воскреснет в новом творении прозревшего Бога.

На его безумства смотрели сквозь пальцы. Разве встречные богомольцы били палками и однажды от усердия чуть не отрезали язык. Он воспринимал это как должное: несовершенство мира нельзя ни исправить, ни искупить – его пространство плодит отчаянье, его время умножает скорбь.

У Кончея не нашлось ни учеников, ни апостолов. И в этом он усматривал скрытое подтверждение своей избранности.

– Бог един, но вы разделили Его! – выставляя кривой ноготь, кричал он с порога церквей и мечетей, натыкаясь на колючие взгляды. И носил за пазухой свою истину. В своих скитаниях он находил сходство с метаниями человечества, он верил в бессмертие души, но, подобно индусам, не находил в этом ни радости, ни утешения. За бесконечной круговертью из небытия в бытие для него стояла эманация греха, чудовищная, мрачная ярмарка пороков.

Иногда в церковных ночлежках ему встречались чудаковатые пророки, такие же почерневшие от странствий, как и он, они делили хлеб-соль, а потом спорили до хрипоты и дрались посохами.

– Бог спит и видит нас во сне, – ядовито шептал один, выставляя увечья, – мы – кошмар Бога, Его надо разбудить, тогда он стряхнёт этот мир.

– Вот-вот, – кивал Филимон, – Бог ждёт сына человеческого, ждёт от людей святое писание.

При этом он подозревал, что в священной Книге не будет глав и абзацев, – спящего будит крик.

– Достаточно произнести слово – и Вселенная рассыплется в прах, – пугал он с блаженной улыбкой. – Евангелист ошибся – слово было не в начале, оно будет в конце!

Его кощунства пропускали мимо ушей. А тут ехидничали:

– Что же ты не произнесёшь его, коли такой грамотный? Тогда Филимон умолкал. Он не знал слова. Но был уверен: раз Вселенная повторяет себя в каждой своей части, как змея в каждом кольце, ключ к ней – в каждой душе. И она рухнет, если хотя бы один подойдёт к её глухой двери. Иногда, проснувшись в сарае, куда крестьяне из милости пускали бездомных, он смыкал веки и наугад перебирал слова, вычурно переставляя буквы, надеялся, что после счастливого сочетания мир исчезнет, но, когда открывал глаза, тот стоял необъятный и грозный.

И Филимон в изнеможении валился на солому.

Бродяги долго не живут. На висках едва показалась седина, когда Филимон очутился в больнице при странноприимном доме. Здесь ели чечевицу, выставляли наружу язвы и целыми днями прикидывали, кто кого переживёт. Ухаживал за всеми санитар. «Всяка тварь стонет», – вставлял он к месту и не к месту, вынося горшки и переворачивая паралитиков. Хорошо, когда умирали днём, а если ночью – труп коченел до рассвета.

Филимон уже отхаркивал кровью и едва шевелил губами, однако всё не отказывался от своей странной философии.

– Бог умер, – заметил ему доктор, напустив строгое выражение. Он барабанил пальцами по стеклу, думая, что уже много лет не был в храме.

– Бог не умер, – кашляя, возразил Филимон. – Он ещё не родился.

Доктор отмахнулся. «Мало ли на Руси духовидцев», – выпятив подбородок, слушал он, как с уст умирающего срываются бессвязные речи. Мир для него давно стал прост, как двугривенный, а жизнь сводилась к такому-то количеству белка и такому-то – воздуха. Университет объявил остальное пустыми фантазиями, однако слова этого чахоточного воскресили в его душе то трепетное чувство тайны, которое не покидает нас в детстве, то смешанное со снами чувство, которое твёрдо подсказывает, что нужно лишь тронуть чудесную занавеску, и мир предстанет во всей полноте и ясности, положив к ногам свою разгадку. Доктор вздохнул: перед ним лежал скелет, обтянутый кожей. «А всё же его правда, – промокнул он лоб платком, – кругом пошлейшая несуразность и мерзость…»

48
{"b":"242572","o":1}