ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Сосны шумят, грустно, тихо, одиноко мне. Но откуда-то светлая покорность, и мир, и покой в душе, хотя жизнь все та же, мучительная несказанно. Мучительная и реально, и в невидимых столкновениях чувств и ощущений, но я не хочу говорить об этом. Сейчас я сильнее этого. Дорогой, не печалься, не говори слов, от которых у меня в отчаянии падает душа. У нас не только «прежнее» ушедшее, пережитое, — перед нами светлая, чудесная неизвестность. Вверься ей, поверь в ее радости, и радость не покинет. Через все будет сиять она. Ну, посмотри, — разве я прежняя, разве такая, как зимой? Разве нашлись бы у меня тогда такие слова! А теперь они звучат как музыка, помимо моей воли, потому что я вижу, чувствую тебя, милый, милый. Тебя… Пиши. Пиши о печали, о радости, о тебе. Тебя тихо и нежно и нетерпеливо будет ждать после дней заточенья твоя китайская фарфоровая девочка.

Брюсов — Нине. 5 июля 1905. Антоновка.

Нина, далекая! Три дня шел дождь и немыслимо было пробраться в жалостную Тарусу, которая кажется мне землей обетованной: там, быть может, Твои письма!.. После всего «буйства», пережитого моей душой… на гранитах, она как-то онемела, омертвела. Мне почти мил тупой покой этой деревни. Я в самом деле много работаю. Вдруг перевел «двенадцать песен» Мэтерлинка; неизвестно зачем кинулся изучать испанский язык и т. д. В самые ближайшие дни примусь за роман (Увы! лишь в ближайшие дни). Ты боялась когда-то, что мы слишком по-домашнему близко подойдем один к другому, что я увижу Тебя в свете повседневности, что это убьет ту долю мечты, идеального, без чего любовь умирает, как цветок без солнца. О, безумие! Напротив, с каждым днем все прошедшее, все бывшее, все действительно бывшее (мне приходится теперь почти уверять себя в этом) — представляется мне словно сказкой, словно прочитанной поэмой, словно (боюсь банального сравнения, но оно самое верное) сном. С каждым днем все более и более Ты становишься для меня символом, а не живой, не той, кому я в жизни говорил: «Девочка, милая, хорошая, маленькая…», — но той, кого я ждал долго, увидал в мгновенном видении и не должен увидеть вновь. За окном вечереющее поле ржи, трещат кузнечики, скоро сразу встанет над лесом лик месяца, точно великан подымется с колен, наступит настоящая, черная, мертвая ночь, — о, как все это далеко от вкрадчивой, всекрасочной Саймы, от баюкающе-тихой Феннии, от мерно зыблемого, безумного купэ вагона. Нет! то подлинно был сон, недолгий, прекрасный, ослепительный, невозможный!

В свое земное входит тело
Ночная вольная душа.

И ей больно, больно…

7 июля 1905. Таруса.

Нина, мое счастье, жизнь моя! читаю Твои письма, и плачу, и плачу, как тогда на гранитной глыбе, ушедшей в море; вот слезы текут по щекам, как Ты этого хотела. Твои письма — это вся Ты, Твои строки — это Твой голос, и я опять прежний, и я опять там, опять с Тобой, почти до иллюзии, почти чувствую прикосновение Твоих губ, Твоих рук. Да! да! это было! было! а Ты угадала, что бывшее покажется мне сном. Но неужели человеку позволено изведать такое счастье, позволено говорить «я счастлив», и не ждет за это горькая расплата, несказанное мучительство. О, я принимаю все. Ничто не будет слишком — пред тем, что я узнал, все мучения будут лишь малой платой за тридцать дней на тех «островах блаженных», о которых мечтали древние… Но страшно! страшно! Быть может, это безумие, быть может, мой страх — моя мания.

Но я закрыл глаза, я стиснул их руками. Ты зовешь меня посмотреть вперед. Но я не смею. Мне кажется, я увижу видение, которое убьет меня. И только Твои письма, Твои строки властны успокоить мою душу. Твои письма, которые теперь восходят, как звезды, над моей жизнью, которые озаряют и зажигают вновь мое вдруг потускневшее сердце. О, я Твой, конечно, Твой, да, навсегда!..

7 июля 1905. Таруса.

Прости мне, девочка, что я пишу так мало, так отрывочно. Боже мой! неужели для меня не высшая радость писать Тебе, быть с Тобой, перебирать, как драгоценности, свои воспоминания, верить, что Ты вновь услышишь мои слова. Но первые дни моей жизни здесь душа моя была так разбита, так измучена, что у меня не было воли писать, я не смел, я не хотел сказать Тебе тех слов, какие тогда были у меня на губах. У Тебя по крайней мере есть одиночество; у меня его нет. У Тебя возможность не делать ничего; на меня нахлынули все мучительства «дел», которые, увы, я сам (по своему «властолюбию», вероятно) возложил на себя, не допуская, чтобы что-либо важное вокруг меня совершалось без моей воли. Только теперь успокаиваются эти внешности. Буду писать к Тебе, много, без конца. Буду писать и Твой роман, с сегодняшнего дня, с того часа, как вернусь домой. Он должен быть написан, и написан прекрасно, быть эпохой в литературе. Клянусь Тебе в этом.

Ах, девочка, милая, хорошая, маленькая, люблю Тебя! люблю! совсем люблю!..

Нина — Брюсову. 7 июля 1905. Малаховка.

…Живу одна. Сережа уехал. Пусто, тихо… Одна. Ты милый…

Брюсов — Нине. 8 июля 1905. Антоновка.

Девочка! радость моя! счастье мое!

Не сумею почти сказать, не подберу слов, как оживили меня, как воскресили меня Твои письма (я получил три). Есть удивительные стихи Тютчева, почти выражающие это:

Как бы эфирною струею
По жилам небо протекло!

Я был совсем без сил, подавлен. Я как-то тупо и бесплодно читал испанские книги, с помощью одного словаря, восхищаясь, что понимаю их. Уверял себя, что это надо для моего романа (то были биографии моряков и конквистадоров XVI и XVII в.). Мечтал прочесть их много, мечтал прочесть еще ряд разных книг о той же эпохе. И вот, вернувшись с почты, где прочел Твои строки, я сразу бросил всё — и книги, и испанский словарь — взял лист белой бумаги и стал писать. И знаю, и чувствую, и вижу, что могу писать, что никаких книг, никаких изучений мне не нужно. Чтобы написать Твой роман, довольно помнить Тебя, довольно верить Тебе, любить Тебя. Будь моим руководителем и здесь, моим маяком, моим ночным огонечком, как в мире Любви. Любовь и творчество в прозе — это для меня два новых мира. В одном Ты увлекла меня далеко, в сказочные страны, в небывалые земли, куда проникают редко. Да будет то же и в этом другом мире. Дай мне стать на колени. Дай поцеловать Твои руки. Я Твой, всегда Твой…

P.S. На днях буду в Москве (на день: надо как «домовладельцу» быть в Думе). Но я боюсь увидаться с Тобой. (Помнишь, Ты обещала мне откликнуться, если бы я стал просить.) Боюсь. Может быть, это опять безумие, опять мания. Но помедлим. Пусть мы встретимся, как решили, после 20-го. Страшно, страшно наложить хоть одну черту на прошлое. Это такая полная завершенная картина, что я не знаю, как продолжать ее. Ах, пойми мои слова! Не расслышь в них иного, чем то, что я говорю. Ведь это не значит, что я не хочу Тебя видеть. Именно слишком хочу и потому говорю: не смею. — Но напиши мне (об этом молю, как только умею молить), напиши мне хотя несколько строк в «Скорпион» на мое имя. Опьяняюсь мечтами, что опять прочту Твое письмо. Исполни! девочка-Нина, счастье мое, исполни! Люблю Тебя…

10 июля 1905. Антоновка.

Ты мне поверишь, девочка Нина, звездочка моя, как часто, как часто ко мне возвращаются во сне эти дни среди гранитов, наши дни, и почему-то особенно часто именно Твоя комната в Раухе, ее окно, за которым тонкоствольные сосны, крыша другого дома и клочок голубой Саймы; и мне кажется, что Ты опять сидишь в этом кресле, втиснутом между комодом и столом, сидишь и куришь тоненькую папиросу, а я опять около Тебя на коленях, сжимаю Твою руку, вижу Твои глаза, смотрю, смотрю в них. Это стало моей любимой грезой, «топ reve familier» («моя привычная мечта» — фр. — И. Т.) (вспоминая заглавие Верлэновского стихотворения). Но сегодня мне снилось совсем иное, — один из тех аллегорических снов, какие хорошо знаешь Ты. Мне снилось, что в каком-то приморском городе (полу-Гельсингфорсе, полу-Генуе) я искал Тебя, мучительно искал — на улицах, в садах, на пристане. Мне сказали, что Ты в каком-то кафэ. Я вошел. Что-то вроде «испанской бодеги», но полной людьми. Шум, говор, дым. Какая-то женщина обняла меня, зовя за собой. Я вырвался. Вышел. Мне опять сказали, что Ты на корабле. Я пошел туда. На палубе Тебя нет. Я сошел в каюты. И там Тебя нет. Я спустился в трюм, темный, душный. Тогда надо мной опустили дверь-крышку. Я понял, что я в плену или в тюрьме. Стал скрипеть подымаемый якорь, и корабль поплыл куда-то. И меня охватило последнее отчаянье, и я бросился ничком на доски. Проснулся, конечно, с тем же чувством отчаянья, которое уже не покидает меня весь день…

88
{"b":"250420","o":1}