ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Ведь вот… ей-богу, – заговорил Игнат Матвеевич, с чуть тронувшей усы улыбкой усталого человека, но не той всегдашней улыбкой, с которой он ходил целый день, – как подумаешь: что ж… зарабатываю рублей полтораста, а то двести в месяц, казалось бы, – хорошо… у дела такого стоишь, не то что в какой-нибудь конторе, чего лучше, а что же – я, право, половину бы отдал за другую жизнь… Бегаешь с утра до глубокой ночи, живешь, в сущности, на извозчике да в канцеляриях… Ведь не поверите, а иной раз упал бы, закрыл глаза, да так и лежал бы без сил, без дум, без желания. Секретари, председатели разных управлений, канцелярий – с каждым надо уметь, каждому надо знать, что рассказать… Знаете… я с жадностью читаю и слушаю разные скоромные анекдоты, записываю в книжку, выдумываю сам. Я их рассказываю по канцеляриям. Ничем нельзя купить так легко русского человека, как потешив сальным анекдотом. Соберется кружок, слушают, ухмыляются, у всех рожи масленые, и вдруг заржут, а я рад, значит – дело в шляпе, все добуду, что надо… И надо уметь каждому улыбнуться, вовремя промолчать, поддакнуть, а ведь знаешь: перед тобой взяточник, мерзавец… Оно бы, знаете, ничего, но в конце концов тяжело… И то сказать, что же видишь? Стены редакции да на улице дома, да такие же стены в канцеляриях. С добрым человеком перемолвиться некогда, семьи не вижу, дети совершенно отвыкли, как к чужому… Знаете, иногда мечтаешь: вот бы поехал далеко-далеко, чтоб запаху этого городского не слышно было, этой гари от фабричных труб, этой вони дворов, и, главное, не слышно бы было этой трескотни по мостовой. Ах, как она одолевает меня! Иногда спишь, ночью проснешься, голова разворачивается от трескотни, вскочишь – ничего, на улице никого, тихо, это – у меня в голове… Да, думаешь, вот лег бы на траву, на зеленую, на яркую, лицом кверху и глядел бы, как облака бегут… час, два, три, неделю… право. Вы думаете, выпил, но… так вот с вами… свежий вы человек, а вот со своими, друг с другом мы и не говорим, приболтались… У меня ведь нет праздников, отдыху, перерыву круглый год. Читатель ведь не терпит перерывов… Я ничего не читаю, ни о чем не думаю – некогда…

Он выпустил локоть Ковылина, помолчал, закуривая папиросу.

– Семья, – проговорил он задумчиво.

И это прозвучало, как удар похоронного колокола.

– Во всякой работе есть изнанки, тяжесть, – сказал Ковылин, чувствуя, что надо что-нибудь сказать, и не зная что, – взять службу в банках, в конторах, в тех же канцеляриях. Видите, там тоже… разной степени неприятности, однообразие… вообще, знаете, какая служба…

– Знаю, знаю, – подхватил Игнат Матвеевич с той же измученной улыбкой, – мне жена постоянно это же говорит: где бы я мог зарабатывать полтораста, двести рублей. Все это так, только, знаете, как я в первый раз пришел в редакцию, сердце билось, ждал чего-то особенного, прилеплюсь, дескать, к огромному, большому, нужному делу, что наконец-то добился человеческой работы, положения, сознания важности ее…

Он снова помолчал, вынимая новую папиросу.

– Это – десять лет тому назад.

Кто-то толкнул: «пардон!..»

– Может быть, я вам надоел?

– Нет, пожалуйста, я с удовольствием…

– Знаете, всего этого не замечаешь; день уходит за днем, не успеешь оглянуться, на себя некогда посмотреть, а вот с вами это – редкий случай, хоть на минуту оглянешься, и, знаете, приятно это как-то… да… а то бежишь, как почтовая кляча… Да… что вам скажу: теперь мне тридцать шесть лет… хорошо, пока ноги бегают, кормлюсь, но ведь силы-то не прибавляются, а убавляются, и придет время, стану только шагом ходить или совсем остановлюсь, а у меня пятеро, да старики. Что ж, – на улицу? Ведь газета ломаного гроша не даст, а шагом здесь не велят. Стоит мне ослабеть, как двадцать человек на мое место. Конечно, инвалида кормить перестанут, а мое место двадцать человек караулят… Приспособляться к другой работе поздно… Застраховал, знаете, свою жизнь в десять тысяч рублей, триста рублей в год приходится платить… Конечно, тяжело отрывать триста рублей в год, но не в этом беда, а в том, что… Страховое общество дало мне копилку механическую, и теперь все, все в доме зависит от этой копилки. Всякий лишний двугривенный, гривенник, пятак – всё это тащат в копилку, и целый месяц только все и думают, чтоб к первому числу открыть ее и высыпать двадцать пять рублей. Я живу, знаете, не настоящим, я живу будущим, даже не будущим, а тем днем, когда я умру и семья получит десять тысяч рублей. У меня вся жизнь теперь, вся приурочена к этому дню, я о нем думаю, о нем забочусь, о нем говорю. Тогда семья будет обеспечена, все отдохнут, успокоятся…

Ковылин остановился и внимательно посмотрел на Игната Матвеевича.

– А знаете… знаете, вы – интересный тип… материал для хорошенького рассказа.

И, достав сафьяновую книжку, бегло занес, какие-то пометки.

Сердце*

I

Непроницаемая тьма стояла над тихо дышавшим, и не было видно ни сомкнутых глаз, ни лица, ни молчаливо простертого тела.

Из-за невидимых стен, из-за тускло глядевших окон не доносилось ни звука. До поры сдерживаемая и таящая нечто значительное и угрожающее, молчаливая мгла нескончаемо выползала неведомо откуда, заполняла комнаты, дом, весь мир и пропадала неведомо где. И время, заполненное пустотой и молчанием, также незримо тянулось, и не было ему конца и краю.

Часы в столовой, нарушая таинственность и напряжение, ударили раз… И звук удара понесся по комнатам, дрожа и колеблясь, становясь все тоньше и тоньше, пока не впился, качаясь, в смутную даль. И тогда потянулся нестерпимо звенящий звук, рождая беспокойство и тревогу.

Егор Матвеевич понимал, что он спит, и это – беспокойный, спутанный, сливающийся с действительностью сон, что все это необычно и особенно, и надо с этим бороться. И чтобы побороть эту необычность, он сделал усилие представить себе все, что было на самом деле: стены, мебель, ковры, картины, потолок – все, поглощенное ровной, одинаковой тьмой, а на постели, также поглощенной тьмой, под мягким одеялом неподвижно распростертое тело известного в городе адвоката, вчера праздновавшего пятьдесят первую годовщину своего рождения. Были гости, пили шампанское, было шумно и весело. И этот адвокат – он, Егор Матвеевич. И, по-видимому, имея какую-то внутреннюю связь со всем этим, все еще дрожит и колеблется в неподвижной темноте звук только что ударивших часов.

Пока он был занят этими соображениями, темнота вся была наполнена пустотой, молчанием, неподвижностью. Но когда забвение смыло эти представления, снова разгораясь, как тонкая искра, нестерпимо повышался звенящий звук, пронизывая острою болью судорожно, испуганно трепетавшее сердце. Тьма, бесстрастная и мертвая, шевелилась неуловимо изменчивыми уродливыми очертаниями, и чудилось чье-то присутствие, таинственное и неосязаемое. Он был невидим, с лицом, затянутым чернотой ночи, приземист и неуклюж.

Егор Матвеевич понимал, что если бы он и мог поднять руку и взмахнуть ею, то она рассекла бы только воздух. Но он не мог шевельнуть ни одной мышцей, и чье-то таинственное и, как казалось, враждебное присутствие вопреки всем его усилиям неосязаемо ощущалось.

Чтобы выйти из этого тягостного состояния, Егор Матвеевич, чувствуя свои неподвижно закрытые веки, проговорил:

– Не хочу.

А тот также беззвучно ответил:

«Упраздняется… с разделением…»

Егор Матвеевич с минуту молчал от неожиданности. Это было не только неожиданно, но и бессмысленно, и ни с чем не вязалось, – и оттого, что оно было бессмысленно и ни с чем не вязалось, удивление Егора Матвеевича стало переходить в неизъяснимый, давящий, животный страх. Он трясся весь неудержимой внутренней дрожью, сердце с безумной болью трепетало, но сам по-прежнему лежал неподвижно.

– А-а… так вот как!.. – проговорил Егор Матвеевич, чувствуя, что уже больше того, что сейчас произошло, не произойдет и не откроется, и в то же время чувствуя, что самое главное и самое страшное стоит возле, отделенное тонкой незримой преградой, и каждую секунду может открыться во всем своем ужасе и наготе.

52
{"b":"254861","o":1}