ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Сквориков попятился, поклонился, еще попятился, качнулся спиной в притолоку, поклонился, спиной протерся по притолоке к двери и, осторожно повернувшись уже во второй комнате и мелко кланяясь на обе стороны писарям, которые почему-то весело в голубоватых слоях дыма, нагнув головы набок, ловили языком усы, пошел к выходу. В прихожей поклонился городовым и слегка тщедушному субъекту за деревянной решеткой.

Уличный шум и мелькание, гул и говор в легкой дымке радостного возбуждения и растерянности накатились и оплыли его, как набежавшие на одинокий камень волны.

– А? Что же это такое, господи!..

«А, и похож ты на пристава… а?.. И отчего ты на пристава похож?» – говорили ему, когда он был мальчишкой. И отец, бывало, когда напьется, распояшется, сидит красный перед самоваром и подразнивает мать: «Мать, а мать… Пашка-то наш – вылитый пристав, а?..» А мать сердится и кричит.

Впрочем, все это давно и всплывает среди этой толчеи, шума, говора, мелькания – всплывает без связи, оторванно, ненужно, и тонет.

Он идет по панели, и кругом – громадные, теряющиеся верхушками дома, текучая, ни на минуту не замирающая толпа, и нет ей конца, и нет ей начала; льется без умолку, выворачивается из других улиц, заворачивает и пропадает за углами. И он идет, крохотный, затерянный, ничтожный в этом водовороте.

Те, которые идут ему навстречу, каждый идет со своим лицом, со своим выражением, своей собственной походкой. Этот, вероятно, служит в банке, а этот, видно, приезжий, помещик. Идут студенты, гимназистки. На офицеров он не смел поднимать и глаз; они – как недоступные боги.

– А? Через десять дней… Господи!..

Город он знает как свои пять пальцев. Знает улицы, площади, даже отдельные дома, магазины, витрины.

Он – еще молодой, но жизнь позади – длинная, серая, из одних скучных, горьких неудач. Он не спрашивал почему, а каждый раз покорно, безответно нагибал голову под новый удар и вновь карабкался. Может быть, так же будет и в этот раз?

Нет, нет, не может быть!.. Ведь и форму велел сшить. Сегодня же закажет форму – и кончено.

Маленький человечек, меньше всех, кто был на улице, шел затерянный в толпе, торопливо давая дорогу.

Вот и женщины его не любят, как бы он хотел. Заходит к Любаше, и когда она одна с ним, еще и так и сяк, но чуть лишний посторонний человек, она становится невыносимой: издевается, хохочет над ним, мажет ему губы горчицей, в шапку наливает воды.

«И отчего ты на пристава похож?»

Встряхивает головой, стараясь отделаться от навязчивых мыслей.

Если сегодняшний день не считать, осталось девять дней. Девять дней и… счастье!..

Портной слишком быстро, точно это был не военный мундир, снял мерку, записал, попросил задаток и сказал, что будет готово через три дня.

Чтобы продлить это таинственное и важное событие – рождение новой, никогда не доступной ему дотоле формы, – он выискивал, что бы еще сказать.

– Под мышками, под мышками чтобы не жало…

– Знаю, знаю.

– И талия, пожалуйста, чтоб талия была, как следует, прислоненно.

– Да уж не беспокойтесь, все будет сделано.

– И чтоб рукав, уж будьте добры, чтоб рукав хорошо глядел…

– Говорю, не беспокойтесь: ученого учить – только портить…

Этот день медленно таял и не хотел уходить. Потом пришла такая же длинная-предлинная ночь, и он думал, что она никогда не кончится. А когда засерело в окнах, оставалось восемь дней.

А когда принесли сшитую форму, оставалось всего шесть дней.

Шесть дней! Это было невероятно.

Но еще невероятнее была эта аккуратно сложенная на стуле кучка темно-зеленого сукна с погонами, с крючками, со штрипками.

Портной, как заклинатель и чародей, взял мундир, осторожно встряхнул, чтобы расправить, и стал надевать на Павла Ивановича – сначала один рукав, потом другой. Провел рукой по спине и стал застегивать тугие крючки.

Высокий, твердый, негнущийся воротник подпирал подбородок. Наваченная грудь поднималась горой. Руки, всегда вылезавшие из коротких рукавов пиджака, теперь солидно исчезали в широких обшлагах.

Павел Иванович поднял глаза к зеркалу и оторопел. Оттуда глядела солидная, важная, полная достоинства фигура в темно-зеленом сукне. Павел Иванович хотел спрятаться, так это было необычно и жутко, но в зеркале – все та же важность, значительность, независимо от его лица, от его желания, робости и застенчивости.

Точно не просто портной надел на него новое сукно, а облачал таинственные покровы, отделившие его от всего, что было до сих пор, от всей его жизни, казалось, от его имени, привычек, особенностей.

Надо было расплачиваться, говорить обыкновенные слова, делать обыкновенные движения. Упираясь шеей и подбородком в несгибающийся воротник, не сгибая стянутую талию, он проговорил:

– Ну, спасибо… Ей-богу, благодарю… Хорошо…

Портной ушел.

Павел Иванович прошелся по комнате. Хотел было заложить руки назад, но раздумал, опустил их, поматывая и не сгибая.

В комнате были два Павла Ивановича: один – маленький, тщедушный – овечьими глазками глядел на другого Павла Ивановича – высокого, вытянутого в струнку, с крепко охваченной, несгибающейся талией, с крепко охваченной несгибающимся воротником шеей, мерно и стройно ходившего из угла в угол, помахивая несгибающимися руками.

Когда он проходил мимо зеркала, маленький Павел Иванович видел его с головы до пят. Когда шел дальше и поворачивался по углам, маленький Павел Иванович чувствовал и высокую наваченную грудь, и темную зелень сукна.

«Не пора ли снимать?» – проговорил маленький Павел Иванович.

Но большой, так же степенно и важно, не сгибая поматывающихся рук, проговорил:

«Зачем же? Снять успеем…»

«Как бы не помять», – заискивающе проговорил маленький.

«На фигуре не помнется, а на стул положить, складки на сукне сразу».

Тогда помолчали, и маленький Павел Иванович сказал:

«Так, может, вам бы пройтиться?»

«К Любаше разве?» – улыбнулся большой Павел Иванович.

Маленький захихикал.

Вышли. Но на улице, где сурово стояли огромные дома и небо лишь узкой полоской синело меж их верхушками, шли бесконечно люди и катился вечный грохот, оказался один Павел Иванович, маленький. Он мелко, со своим обычным, невысказанным испугом, засеменил, чувствуя себя потонувшим и ничтожным.

Публика торопливо шла туда и назад, не обращая на него внимания, но серый люд почтительно давал ему дорогу, расступаясь направо, налево. И понемногу вырос большой Павел Иванович. Он широко, неторопливо шагал, высоко держа подпираемую воротником голову, прямо, как корсетом, охваченную талию; наваченная грудь горой поднималась; сабля мерно и в такт шагу похлопывала по ноге. Павел Иванович маленький подобострастно и умиленно заглядывал сбоку.

Когда пришли к Любаше, она всплеснула руками:

– Господи! А ведь я думала, настоящий околоточный!..

Маленький Павел Иванович мелко захихикал, но сейчас же стушевался, а большой проговорил:

– Околоточный и есть, – я поступил на службу.

И прошелся из угла в угол комнаты. Любаша восхищенно следила за ним, чувствуя, что какая-то черта значительности легла между ним и ею и что теперь нельзя налить ему в шапку воды или помазать горчицей губы.

– Вам, может, кофею?

Это было в первый раз, что она угощала его; но теперь, казалось, так и надо.

После кофе Любаша прыгнула к нему на колени.

– Помнешь.

Встал и ходил, а она смотрела на него, присмиревшая.

– Какой вы!.. Вас не узнаешь.

– Служу по полиции.

И ведь в сущности он действительно служит. Осталось шесть дней, – что из того?..

Когда вышел и снова оглушительно накатилась улица, на минутку показался было маленький Павел Иванович, суетливо дававший дорогу. На углу стоял городовой, бравый, рослый, краснолицый. Он вытянулся и, глядя на Павла Ивановича, откозырял. Павел Иванович слегка взмахнул к фуражке белой перчаткой. Тогда маленький Павел Иванович окончательно исчез, и остался один, большой.

125
{"b":"254862","o":1}