ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

– А ты не заказываешь? Напрасно, напрасно. Всегда должна быть бутылочка в холодильнике…

У меня такого распорядка не было и быть не могло, ибо никак я не мог для себя решить: что правильно? Раздувать пожар или пытаться гасить? Правильней, конечно, было второе, да только средств для этого правильного ни у меня, ни у кого бы то ни было недоставало. Пожар сей гасился сам собой, течением дней. Мария Илларионовна однажды сказала: „Он все равно найдет. Уж лучше пусть у вас, и мне спокойней“. И верно, находил – хоть на фабрике, хоть в деревне. Были знакомцы по этой части, специалисты по „нахождению“ в любой час, на рассвете, в полночь…» [13; 22]

Маргарита Иосифовна Алигер:

«Видывала я его и в подпитии, и тут он бывал очень разным. То очаровательным, оживленным, искрящимся, прелестно разыгрывающим роль гуляки и бретера.

– Первый поэт республики у ваших ног! – шумел он, изображая ухаживание за женщиной.

А то он бывал мрачным, угрюмым, тяжелым, угнетенным…» [2; 406]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«12.ХII.1961. М[оск]ва. 5 ч. утра

Месяц этот подковеркан неудачной попыткой притихнуть в Малеевке. После напряжения съездовских дней и всего последующего выезд в эту обитель моей трудной юности и приют в иные годы („Дали“) оказался неудачным: приехал уже туда хорошеньким, встретил Смелякова, – этого лишь и не хватало, а там началось и не веселье вовсе, а мука и унизительные экскурсии в поисках чего-нибудь, вплоть до некоего „волжского“. Словом, приехала М[ария] И[лларионовна], и на другой день мы вместе уехали в Москву, – я уже больным, в сущности, и день за днем в Москве откладывалось возвращение, а следом нарастал стыд, страх, мука». [11, I; 67]

Владимир Яковлевич Лакшин. Из дневника:

«20.XI.1956

А. Т. щепетилен, спрашивал: „А вам в университет не идти? У меня правило: если выпиваешь-закусываешь – уже на людях не показывайся“». [5; 22]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«4.III.1962. Барвиха

Снова здесь, в обители моих душевных покаяний, порывистых усилий труда и приобщения к современной „элите“, которой бы я без того не знал никогда так. ‹…›

В который же я уже здесь раз? М. б., уже в 10-й. ‹…›

И вряд ли был здесь я хоть раз без предшествующего „потрясения“, дней полного уныния и затем быстрого подъема душевных и физических сил. На этот раз, хоть я и приехал уже без „остаточных явлений“, вполне уже физически высвободившись от „потрясения“, но оно еще тяготеет над моей памятью кошмаром стыдобы, омерзения, бессильного и отчасти уже легкомысленного раскаяния. Записывать это не следует, достаточно того, что это наверняка записано бедным К. А. Фединым, который так наверняка рассчитывал на мое выступление на его 70-летии и желал его, а также, м. б., милой старушкой, моей соседкой снизу (2-й этаж) в корпусе „ВК“ – Фаиной Георгиевной Раневской, которая помогала Маше доставить мои 90 кило с гаком этажом выше (Сац воткнул меня в лифт и бежал, естественно, в силу сложившихся отношений с М. И., да и сам был, наверное, хорош, а я, видимо, нажал лишь вторую кнопку и, выйдя на площадку, расположился там на отдых). Все это, конечно, мне известно только со слов М. И., не помню ничего – и в этом ужас». [11, I; 71–72]

Александр Исаевич Солженицын:

«‹…› Из самого беспросветного тупика, напряжения, обиды издательской работы он мог на две, на три недели, а в этот раз и на два месяца выйти по немыслимой алкогольной оси координат в мир, не существующий для его сотрудников-служащих, а для него вполне реальный, и оттуда вернуться хоть с телом больным, но с отдохнувшей душой». [7, 109]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«Все не соберусь записать, как я с годами стал любить, вернее – ценить сон, отдых, постель, когда спится. Что-то есть у Т. Манна об этом очень умственное и изящно-основательное – вроде того, что человек в постели как бы обретает тепло и покой, какими он пользовался в утробе матери, и даже любит принимать позы, скрючиваться, как зародыш. Но еще больше я люблю утреннюю свежесть, ясность головы, охоту жить. И боюсь, просто содрогаюсь от одного представления о тех моих пробуждениях, когда ни лежать, ни встать не мило, и все же встаешь, спеша и одеваясь наскоро, чтобы не лежать, а с отчаяния дернуть куда-нибудь из дому, где единственная душа живая, не прощающая тебя и сама страдающая, спит честным сном усталого, заслужившего отдых человека, – дернуть в дальнейшее наращивание беды и отчаяния пополам с короткими „отпусками“ облегчения и болезненного оживления». [11, I; 338]

Дело

Творчество

Александр Трифонович Твардовский. Из «Автобиографии»:

«Стихи писать я начал до овладения первоначальной грамотой. Хорошо помню, что первое мое стихотворение, обличающее моих сверстников, разорителей птичьих гнезд, я пытался записать, еще не зная всех букв алфавита и, конечно, не имея понятия о правилах стихосложения. Там не было ни лада, ни ряда – ничего от стиха, но я отлично помню, что было страстное, горячее до сердцебиения желание всего этого – и лада, и ряда, и музыки, – желание родить их на свет, и немедленно, – чувство, сопутствующее и доныне всякому новому замыслу». [8, I; 7]

Александр Трифонович Твардовский. В записи Г. Я. Бакланова:

«Чтобы писать, нужен запас покоя в душе». [2; 518]

Евгений Аронович Долматовский:

«Александр Трифонович считал сам процесс сочинения, а особенно записывание стихов делом тайным, интимным». [2; 143]

Владимир Яковлевич Лакшин. Из дневника:

«Март 1962

По дороге из Италии в вагоне Александр Трифонович ехал с Л. Мартыновым и др. Видит вдруг – Мартынов губами шевелит. Что такое? А стихи сочиняет. „А я уверен, что стихи делаются не губами“». [5; 55–56]

Лев Адольфович Озеров:

«Он говорил мне ‹…›:

– Я люблю рифмы типа „реки – орехи“. Не „реки – веки“, а так, чтобы аукался звук не тождественный и равный по происхождению: „к – х“. Не „реки – веки“, не „орехи – огрехи“.

Не ручаюсь за порядок слов в размышлениях Твардовского, но порядок довода был такой, как я привожу. И пример „реки – орехи“ – подлинный, подкрепленный его же стихами.

Но уже темнеют реки,
Тянет кверху дым костра.
Отошли грибы, орехи,
Смотришь, утром со двора
Скот не вышел…

Меня тогда подкупило и озадачило точное знание того, чего он добивался от стиха, какого именно значения и звучания. Не любил игры в словеса, называл это „игрой в бирюльки“. Но каждая малость стиха живо его интересовала, и оттого система его образов, поэзия в целом отличалась единством и осознанностью. Мастер, говорил он, знает, чего добивается, во имя чего добивается, в отличие от любителя, бредущего вслепую.

Иногда Твардовский показывал мне новые стихи, и я с любопытством заглядывал в его блокноты, где было все перемарано, но где выписано было – в который раз – окончательное решение. Он не торопился с выходом в печать». [2; 129]

Владимир Яковлевич Лакшин:

«Твардовский не знал покоя в стремлении к совершенствованию им созданного, и пока книга не уходила от него на слишком заметную дистанцию, продолжал поправлять, переделывать написанное. Исчеркивал поправками уже десятки раз изданную поэму „За далью – даль“, не однажды возвращался к „Тёркину на том свете“. Иногда даже портил невольно какую-то строчку, и удивлялся, и сердился, когда ему указывали, что прежде такая-то строфа звучала лучше.

17
{"b":"257373","o":1}