ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Владимир Яковлевич Лакшин:

«Твардовский был редкостно памятлив на то, что его интересовало, на художественное в особенности. Через годы мог восстановить слово за словом памятный чем-то разговор, воспроизводил мельчайшие подробности в давно прочитанной рукописи. Цитировал большими кусками не поэзию только (Пушкина и Тютчева помнил отлично, Некрасова мог читать наизусть из любого места), но прозу, в особенности толстовскую и бунинскую. Запоминал понравившиеся ему выражения и, если употреблял услышанное в разговоре, считал долгом сослаться: „Это я у вас позычил“.

Но память его была избирательна. То, что его не занимало, он „отмысливал“, или, попросту, пропускал мимо ушей». [4; 167]

Собеседник

Константин Яковлевич Ваншенкин:

«Приятно было видеть его лицо, слышать его говор, своеобразный, слегка белорусский, что ли. Он говорил „изящно“. А какой он был собеседник, рассказчик! С какой живостью, подробностями он говорил о детстве, о деревне, о тонкостях печного или кузнечного ремесла. Это было так же сочно, как и в его стихах: „И прикуривает, черт, от клещей горячих“.

У него было такое качество: о чем бы он ни рассказывал, это приобретало характер значительности». [2; 239]

Владимир Яковлевич Лакшин:

«‹…› В его присутствии рождалось впечатление чего-то значительного: никакой будничности, пошлых пустяков. Он мог посмеяться острому анекдоту, но сам анекдотов не рассказывал. Серьезность его не была надутостью, он легко отзывался на шутку и сам любил пошутить весело, озорно. Но это никогда не роняло его, не казалось мелким, не снижало полета». [4; 143]

Лев Адольфович Озеров:

«В складе речи и в произношении чувствовался житель северо-запада России, Смоленского края. В разговоре Твардовский исходил от истоков. Без особых специальных напоминаний в собеседнике возникало ощущение того, откуда он и кто он. Деревня Загорье, станция Починок были уже для меня местом, обжитым памятью, вниманием, облюбованным, важным для уроженца этих мест. Мне было интересно, я бы даже сказал – захватывающе интересно, вслушиваться в его речь, в интонацию ее, чувствовать не только, что он говорит, а как говорит. Речь у него была чистая, живая, родниковая речь интеллигента из народа, который мог в равной степени беседовать с односельчанами и с профессорами. ‹…›

Точность выражения у Твардовского стояла на первом плане. В этой точности воплощалась и красота выражения». [2; 115]

Евгений Захарович Воробьев (1910–1991), прозаик:

«Сам он радовал слух удивительно точным отбором слов, построением фраз, был воинствующе нетерпим ко всякого рода пустословию, косноязычию, бюрократическим оборотам речи. Он мог в разговоре насупиться, помрачнеть не оттого, что услышал плохие новости, а лишь потому, что собеседник говорит клишированными, канцелярскими словами». [2; 158]

Владимир Яковлевич Лакшин:

«Ему была свойственна особая чуткость к складу и уряду речи, редкая целомудренность слова, даже в разговоре. Шла обычная застольная дружеская беседа – и вдруг: „Ох, как плохо, отвратительно, пошло я сказал“, – сморщившись, будто от зубной боли, простонал Твардовский.

А ничего особенного он, смею уверить, не сказал, просто воспользовался одним из тех банальных или неловких словосочетаний, каких обыкновенно избегал.

Твардовский никогда не употреблял таких слов актерского жаргона, как „наив“, „волнительно“, или выражений: „на полном серьезе“, „я сражен этим известием“, „сильное переживание“ и т. п. У него не повернулся бы язык вымолвить псевдонародное словечко, проникшее в литературный обиход: „задумка“, „грустинка“, „смешинка“, или воспользоваться редакторским штампом: „состоялся как писатель“, „высветлить этот образ“, „творческий поиск“. ‹…›

В речи Твардовского не было слов-паразитов, всех этих „так сказать“, „вообще“, „как говорится“. Она как бы усвоила строгий синтаксис письменного слога, не пренебрегая иной раз и канцеляризмами („по части…“, „при наличии…“, „в отношении…“), звучавшими иронически-торжественно. Но была перевита множеством живых просторечий и старинных слов („до поры“, „покамест“, „особливый“), редких, забытых, употреблявшихся в белорусско-смоленском обиходе и очень выразительных в его устах речений. ‹…›

Его обычные присловья по разным случаям жизни: „Стыдобушка!“, „Хоть худое, да другое“, „Сижу в тепле, в сухе…“, „Девять гривен до рубля не хватило“ и т. д. и т. п.

Твардовский мог употребить в разговоре – в целях живописности или забавы ради – соленое мужицкое словцо, но лишь тогда, когда оно как бы просилось в силу особой выразительности и никогда не имело оттенка ерничества». [4; 170–171]

Франц Николаевич Таурин (р. 1911), прозаик:

«Я встретил его на Пушкинской площади, возле агентства Аэрофлота. Он шел, по-видимому, из редакции и, как я почувствовал, был в отменно хорошем настроении.

Остановились, поздоровались. Он спросил, как дела.

А у меня были какие-то нелады по работе, и я поделился с ним своими огорчениями.

И тогда он сказал мне с веселым озорством:

– Ничего, Франц Николаич. У нас, белорусов, есть поговорка: „Пережили лето горяче, переживем и г… собаче!“ – и махнул рукой, словно напрочь отбрасывая всякие невзгоды». [2; 311]

Лев Адольфович Озеров:

«Интересовало Твардовского не только современное звучание русского слова. Стиль старинных писаний увлекал его. Так, занимаясь историей древнерусской литературы (в студенческие годы. – Сост.), Твардовский остановил свой взгляд на „Житии протопопа Аввакума“. Я слышал, как он читал отдельные страницы этого жития, с каким пониманием говорил о ритмике и синтаксисе старинной повествовательной фразы – периоде. Он собирался этим заняться специально, но не знаю, удалось ли ему в дальнейшем это сделать.

В разговоре, когда был не в настроении, он владел интонацией главным образом вопросительной: „Ну как там твое Останкино?“ (об общежитии), „Ну как там твои новаторы?“ (о Хлебникове и Маяковском). Вопросительная интонация была одновременно и восклицательной, потому что в тоне вопроса содержался уже частичный ответ. За этой интонацией мне всегда слышалась внутренняя тревога Твардовского, его неудовлетворенность собой. Он отлично владел интонацией рассказчика, повествовательной, добротной, степенной, неторопливой». [2; 116]

Маргарита Иосифовна Алигер:

«Человек скорее скрытный, во всяком случае неизменно сдержанный и никак не склонный к пустой болтовне, он иногда, очевидно, испытывал потребность выговориться. Может быть, это было знаком его доверия, может быть, – так мне иногда казалось, – он таким образом, в такой форме старался помочь человеку, не касаясь непосредственно сложных душевных обстоятельств другого, подсказать ему пути и решения. Вмешательство в чужие дела было ему совершенно не свойственно, он был глубоко деликатен и осторожен в отношении других людей». [2; 391]

Владимир Яковлевич Лакшин:

«Речь Твардовского дышала неторопливым достоинством. Он любил хороший разговор, но начинал откровенно скучать от болтовни. Когда к нему обращали ординарный вопрос: „Как поживаете, Александр Трифонович?“, он отговаривался всегда как-то по-своему, мигом прекращая пустое суесловье: „Как живу? Как в нашем возрасте“. [4; 171]

Федор Александрович Абрамов:

«Были, вероятно, и у Твардовского увлечения, но мне они неизвестны. В разговорах за столом, свидетелем которых я был, он неизменно подчеркивал: русский писатель не имеет права тратить свое время на забавы, у него слишком большие обязанности перед народом, перед страной.

9
{"b":"257373","o":1}