ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Замечательно, что лучшие философы сами глубоко чувствовали немощь естественного ума и желали помощи и озарения свыше. Сократ говорил своим ученикам: «Не надейтесь исправить человеческие нравы, доколе сам Бог не благоволит послать особенного мужа для наставления вас самих». Платон, славный ученик его, свидетельствовал: «Если есть какая истина в настоящем бедственном состоянии мира и какова ни есть она, то и сие не может быть иначе, как только чрез особенное посредство Божие»; «исключительно верное и благонадежное руководство к безопасному прохождению сей жизни есть божественное откровение истины». Изучив, подобно Пифагору, предания восточных народов, этот философ смутно понял и падение человека, и бессмертие души, и неизбежность возмездия в жизни загробной, но «чтобы твердо увериться в этом самому и уверить других, необходимо для этого божественное откровение, – только слово Божие может основательно научить нас этому». «Трудно найти Зиждителя и Творца мира и, нашедши, невозможно возвестить о Нем народу», – философ разумел опасности, грозившие провозвестнику нового учения. Несколько раз он повторял в своих сочинениях эту мысль: «Не быть на земле порядку, разве какой-нибудь необыкновенный, божественный случай водворит его между людьми», – «разве только Бог, сокрывшись под образом человека, разъяснит нам и наши отношения к Нему, и наши взаимные обязанности друг к другу».

Таким образом, по замечанию Климента Александрийского, «философия, подобно пестуну, также приводила ко Христу греков, как закон приводил к Нему евреев», т. е. как ветхозаветный закон дробностию своих предписаний возбуждал в иудеях сознание немощи и стремление к благодати Христовой, так и философия, не удовлетворяясь вымыслами язычества и сама тщетно усиливаясь достигнуть истины, приготовляла язычников к принятию истины Христовой. В том крушении мысли и чувства, до которого человек дошел, будучи оставлен самому себе, скрывалась одна из причин, содействовавших быстрому усвоению и распространению в тогдашнем языческом мире христианского учения, удовлетворившего всем высшим требованиям человеческого духа.

б) Древние римляне отличались многими домашними и гражданскими доблестями, любовию к порядку, честностию и умеренностию. При замечательной простоте нравов, они признавали богов – покровителей домашнего очага; вера их состояла исключительно из обрядов, требовала самого точного, мелочного исполнения их, не обращая никакого внимания на душевное расположение, и охотно служила нуждам и пользе своего государства. Но после того, как греческая образованность проникла в Рим и совершилось слияние римских богов с греческими, римская вера должна была измениться. При отсутствии у римлян каких-либо верований, греческим басням не пришлось ничего вытеснять для того, чтобы утвердиться в Риме: они встретили одну пустоту, которую и заняли. Незаметно и без всякого шума они овладели порожним пространством, отыскивая основание обрядов, не имевших, по-видимому, смысла, объясняя старинные обычаи, происхождение которых было утрачено, и соединяя все отдельные божества узами привязанности и родства. Вместе с греческою образованностью, как говорил Цицерон, «проник в Рим не слабый ручей, но широкий поток мыслей и знаний». Этот поток принес из Греции, между прочим, и плоды эллинского сомнения и неверия, которые, мало-помалу распространяясь, овладели умами. В домах богатых и знатных римлян появились греческие философы в качестве друзей и приятных собеседников; литература и язык эллинов привлекли общее внимание, и римляне с особенным любопытством стали читать произведения греков в подлиннике и переводах; многие образованные люди исключительно занялись изучением греческой философии и детей своих для окончания образования отправляли в Афины, продолжавшие славиться своими школами. Энний в своем переводе впервые познакомил римлян с сочинением Евгемера, доказывавшего, что боги только обоготворенные люди, и этот перевод распространился по всему римскому государству. Не только люди образованные потеряли всякую веру, но и простые и необразованные соблазнялись похождениями богов, которых поэты выводили действующими лицами в зрелищных представлениях. Такой упадок веры, хотя и ложной, при тесной связи ее со всем государственным устройством Рима, угрожал важными последствиями. Греческий историк Полибий, долго живший в Риме и вблизи наблюдавший победителей своего отечества, замечает, что, по его мнению, «сила римлян заключается в том, что так не нравится некоторым, именно в страхе богов», который необходим для того, чтобы «сдерживать толпу». Географ Страбон – грек, много путешествовавший и подобно Полибию в самом Риме изучивший римское язычество, говорит о мифах, что они необходимы для людей, не привыкших к философствованию, и в то же время современник его, Дионисий галликарнасский, также грек, пришедший в Рим около 30 г. до Р.Х., считает мифологию частию язычества самою слабою: «толпа, лишенная философского образования, – он говорит, – обыкновенно понимает мифы в самом дурном смысле; выходит одно из двух: или презирают богов за то, что они так худо ведут себя, или же, по примеру их, поступают еще хуже». Эти мнения наблюдателей сторонних и вполне беспристрастных дают чувствовать, что в Риме уже происходило брожение умов, не удовлетворявшихся более баснями, принесенными из Греции: на веру смотрели, как на могущественную политическую силу, а самое существо веры – мифы – приводили мыслящих людей в затруднение: отказаться от них значило, так сказать, оставить одну скорлупу, внешнюю оболочку без внутреннего содержания; удерживать же их – претило несколько развитому уму и чувству.

Впрочем, предусмотрительные политики и философы, несмотря на то, что и сами не принадлежали к числу верующих, старались предотвратить окончательный упадок веры, потрясенной в самом основании своем. Для этой цели Сцевола придумал отделение государственной веры от веры поэтов и философов, а Варрон – троякое учение о богах: мифическое, которым пользуются поэты, естественное, употребляемое философами и гражданское, признаваемое народом. Но эти тонкие разделения, оставшиеся неизвестными простым римлянам, для образованных послужили только поводом думать о богах все, что угодно, при условии соблюдения установленных обрядов, присоединяя к неверию еще крайнее лицемерие.

Такое раздвоение веры и мысли нельзя не заметить в лучших римлянах того времени, например, в Цицероне, много содействовавшем своими сочинениями распространению в Риме греческой философии. Как философ, он верит в Бога, допускает провидение и продолжение бытия по смерти, но как государственный муж, чтит также предания и обычаи, наследованные от предков; стоя на площади пред народом или в сенате пред сановным собранием, он с воодушевлением времен Нумы Помпилия призывает богов-защитников, между тем как в домашнем уединении в своих сочинениях оспаривает мифологию и авспиции, т. е. гадания, допущенные законом, а в своей переписке с друзьями, так ярко рисующей тогдашнее общество, обходится без всякой веры, – и философской, и народной, и представляется вполне равнодушным к тем вопросам, которые сам называл важными, достойными более всего занимать умы рассудительных людей. Мифы – это печальное наследие Греции – он называет бессмысленными баснями, которые «изображают богов воспламененными гневом и увлеченными до бешенства, описывают их ссоры, битвы и раны, рассказывают о их ненависти, распрях, рождении и смерти, показывают их стонущими и плачущими, заключенными в оковы, беззаботно погруженными в наслаждения всякого рода». Этот знаменитый римлянин, пользовавшийся огромным влиянием на современное общество, сам не имел ясных и определенных понятий ни о божестве ни о душе человеческой. Изложив мнения мыслителей о душе, он замечает: «Какое из этих мнений истинно, Бог знает, даже трудно решить, какое из них вероятнее». Но не только мнения философов были различны и даже противоречивы, – Цицерон находил, что философы противоречили даже сами себе, что у них был разлад между учением и жизнью: «Найдется ли философ настолько нравственный, настолько установившийся в мыслях и жизни, как требует разум? – такой, который считал бы свое учение не выставкою знания, а законом жизни, который повиновался бы сам себе и исполнял свои определения? Можно видеть, как одни до того легкомысленны и хвастливы, что лучше было бы им совсем не учиться, другие корыстолюбивы, – некоторые честолюбивы, – многие рабы своих страстей, так что слова их удивительно противоречат жизни; все это кажется мне весьма постыдным».

28
{"b":"257529","o":1}