1
2
3
...
21
22
23
...
47

Он шагал московскими улицами, стараясь вернуть себе сладостное ощущение любимого города, где каждое лицо, каждый дом, каждый перекресток и угол порождали множество мимолетных переживаний, погружавших его в детство, юность, пору мужания. В то исчезнувшее время, когда суждено ему было родиться среди красных кирпичных фасадов, сырых подворотен, медовых лип на бульваре, в любимой Москве, где он доживет и завершит свои дни.

Он увидел знакомый дом, его многооконный тяжеловесный фасад и слепой торец, который издавна украшало панно, – равнодушный художник, выполняя пропагандистский заказ, изобразил рабочего и работницу, воздевших руки, на которых топорщился колючий искусственный спутник. Панно было из давнишних времен покорения Космоса, состряпано наспех ремесленником и вызывало всегда у Хлопьянова унылую досаду и скуку.

Теперь, приближаясь к дому, он увидел на торце огромные яркие квадраты рекламы. Высотный кран протянул к фасаду косую стрелу, подтягивал вверх еще один нарядный квадрат. Прежнее изображение рабочего и работницы почти скрылось, виднелись ноги работницы в босоножках. Их место занимал бравый, опаленный солнцем ковбой, в широкополой шляпе, в кожаных брюках и безрукавке. Он прикуривал от зажигалки на фоне прерий, и по всему фасаду была начертана огромная английская надпись «Мальборо».

Хлопьянов встал, пораженный. На его город, на его улицу, на его здание, на его блеклую символику и обветшалый облик наносилась огромная яркая метина. Знак чужой страны, чужой силы, чужой победившей воли. На изможденное, усталое, знакомое с детства лицо надевалась яркая мертвая маска, скрывавшая морщины и тени усталости, заслонявшая их неживым выражением вечного благополучия и удачи.

Символика Родины, выполненная торопливо и неталантливо, лишь намекая на заводы-гиганты, производившие спутники, не отражая усилий и великих побед народа, охранявшего и лелеявшего огромную прекрасную страну, эта наивная символика теперь заслонялась знаком чужой победы и чужого господства.

Вместо спутников покоренной стране предлагались сигареты завоевателей. Вместо космонавтов, инженеров и воинов примером для подражания предлагался ковбой. Над завоеванным городом поднимался флаг оккупации. Отныне со всех углов и фасадов, со всех страниц и экранов будут показывать эти символы позора и плена. Чтобы взгляды покоренных постоянно утыкались в этого бравого, сделавшего свое дело ковбоя, покорившего другую страну, позволившего себе перекур.

Хлопьянов стоял, задыхаясь от бессилия. Вдоль стены медленно подымался завершающий ломоть рекламы. Покачивался на стальной стреле японского крана. Хлопьянов оглядывался, надеясь увидеть среди прохожих таких же как и он, возмущенных. Но мимо валила толпа, торопились озабоченные люди, и никто не поднимал головы, не замечал, как водружается в московском небе отвратительный знак, совершается казнь родного города.

И такая в нем ненависть, бешенство до слепоты в глазах, застилающая мерзкое изображение, стрелу крана, пробегающую мимо толпу. Ненависть к незримому, захватившему город победителю. Ненависть к живущим в городе предателям, отворившим ворота врагу. Ненависть к рабочим в оранжевых робах, не ведающим что творят, за мзду укрепляющим над своим порогом знак своего позора. Ненависть к толпе, не замечающей своего плена, равнодушно отказавшейся от Родины и свободы.

Он стоял ослепленный, и сквозь пелену ненависти просвечивал мерзкий ковбой.

Он нашел Красного генерала в тесной комнатке сербско-русского общества, где на стенах висели фотографии сербских храмов и копии церковных мозаик с большеглазыми желтолицыми святыми и красовалось изображение вождя боснийских сербов Караджича в окрестностях задымленного Сараева. Красный генерал, загорелый, горбоносый, усатый, вольно развалился в кресле. Его карие глаза скользили по иконам и храмам, останавливались на худощавом верзиле, что сидел перед ним на стуле, шаркая неопрятными башмаками. Поодаль разместился другой человек, плотный и настороженный, выложив на колени стиснутые, словно готовые к удару кулаки. На его скуластом, с русыми усами лице холодно и пытливо синели глаза. Нелюбезно осмотрели вошедшего Хлопьянова.

Хлопьянов представился, сославшись на рекомендацию редактора. Красный генерал пожал его руку своей твердой цепкой рукой, покрытой застарелыми ожогами. Усадил на расшатанный стул, продолжая разговор, вызывая у верзилы довольные смешки. Тот шаркал ногами, крутил головой, и на его камуфлированной засаленной форме краснели нашивки за ранения.

Хлопьянов старался уловить мысль беседы, терпеливо дожидаясь, когда она завершится, и генерал уделит ему внимание.

– Зачем, говорю, вы меня в Москву вызывали? Зачем она мне, ваша Москва? – генерал иронизировал над кем-то, кто вытребовал его в Москву. – У меня на даче самый поливальный сезон. Огурцы зацветают. Хозяйка ругается: «Куда, говорит, тебя несет! Закусь свою проворонишь!» А и правда, сорт так и называется «Закусь». После рюмки откусишь, никакого сала не надо. Вот я и сижу, в этой Москве, и огурцы снятся!

– Это хорошо, товарищ генерал, когда огурцом закусить можно, – похохатывал верзила. – А то все больше рукавом.

Хлопьянову, несколько минут назад пережившему острую ненависть, торопившемуся к генералу, чтобы найти у него понимание, отклик, были неприятны эти похохатывания и пустые слова. На улицах враг развешивает флаги своей оккупации, выставляет знаки своей победы, а здесь в каком-то дурацком культурном центре, среди иконок, церквушек сидит боевой генерал. Управляет не армиями, не отрядами мстителей, а говорит необязательные пустые слова. Неужели это он в дни проклятого августа, единственный среди генералов, поднял по тревоге свой округ, вывел из казарм войска, готовился идти на Москву, за что и был после провала московской затеи изгнан из армии. Неужели это он – об огуречных грядках?

– Хочу себе баньку скатать, – продолжал генерал, ухмыляясь, отчего усы его топорщились. – Завезли мужики хорошую древесину. Ошкурили, начали рубить, чтобы к осени стояла. Чем еще заниматься на пенсии? Баньку истопил, лафитничек пропустил, попарился, еще пропустил. Хорошо в предбанничке посидеть, из самоварчика чай похлюпать!

Верзила в камуфляже вертел от наслаждения шеей, сладко, по-жеребячьи, всхрапывал, словно уже сидел в душистом предбаннике, и в открывшейся на мгновение двери – сизый пар, свист веников, стенания и оханья, проблеск голых распаренных тел.

– Жену родную не надо, товарищ генерал, а баньку давай!

Хлопьянов нервничал. Не за этим он торопился к генералу. Не это собирался от него услышать. Не таким желал увидеть своего кумира. Неужели это он, Красный генерал, еще год назад выходил на Манежную площадь, в изморози, синих прожекторах. Поднимался над черной неоглядной толпой, заливавшей площадь до стен Кремля. Блестя золотыми погонами, с кузова грузовика хриплым мегафонным голосом звал народ к восстанию. И толпа внимала вождю, славила его, повторяла тысячеголосо его клокочущее грозное имя. Неужели это он – о каких-то баньках и вениках?

– У меня сейчас такая жизнь, другой не хочу! Рыбу из окна ловить можно. Старица к лету подсыхает, в ней омутки остаются, а в омутках щуки! Вот такие! – генерал раздвинул коричневые обгорелые ладони, повернул горбоносую голову от одной руки к другой, словно оглядывал пятнистую рыбину с липким хвостом и узкой костяной головой. – Жена говорит: «Ступай, отец, налови на уху!» Спиннинг беру, закидываю с огорода, и пока ловлю, жена кастрюлей гремит, воду кипятит, лавровый лист засыпает.

– А у нас щук, хоть вилами коли! – гоготал верзила. – Чуть лед вскроется, они у коряг играют. Вилы бери и коли!

Оба, довольные собой, похохатывали. В карих прищуренных глазах генерала горели огоньки удовольствия.

«Неужели это он? – разочарованно думал Хлопьянов. – Невзоров снимал его у обелиска погибших воинов, и Красный генерал клялся вырвать страну из рук оккупантов. „Он, Хлопьянов, с другими офицерами штаба голосовал за своего генерала“. Неужели это он – о каких-то рыбалках и щуках?»

22
{"b":"265","o":1}