ЛитМир - Электронная Библиотека

Не так часто доводилось мне укладываться спать раньше Линды, но вот теперь так случилось два раза за неполную неделю. Я перечитал заново семь первых страниц. Как Линда. Зато до этого я написал важное письмо, чувствуя, как лихорадочное волнение перетекает по пальцам в расщепленный кончик пера и ложится на бумагу каллиграфическими узорами; как картины, существовавшие в моей голове, вдруг совершенно осязаемо возникают на листке, их оказывается возможным прочитать — а тайна, которую мамка снова пробудила к жизни, коснувшись руки жильца, эта тайна уснула — и с чего бы это, собственно; грязное белье Кристиана стало неотъемлемой частью нашего, его майки, носки и широченные рабочие штаны висели в сушильной комнате подвала вперемешку с моими майками и колготками Линды, типичный гардероб ячейки общества из четырех человек. На улице тоже доводилось слышать разное.

— Чё там у вашего жильца с твоей матерью, а?

Он ужинал с нами почти каждый вечер, он останавливался на лестничной площадке по-соседски поболтать с Франком, он даже поучаствовал в субботнике, когда рядом со стоянкой для машин оборудовали новую песочницу, не говоря уж о его постоянных придирках ко мне и к Линде, хотя какое его дело, и высказывал он их с тем устал-повторять выражением, что и все другие отцы. Так почему же я не рассказал ей про свои ребра?

Потому что я не доверял ей, пусть она даже и хранила в шкатулке с драгоценностями бумагу с доказательством того, что я тот, кто я есть; ничего бумажка не доказывает. Зато у меня была Таня...

Глава 21

Письмо это я ей так и не отдал. Но я довольно долго таскал его в ранце. И одно только знание, что оно лежит в ранце, который я каждое утро закидывал за спину, ставил рядком вместе с другими перед входом в школу, чтобы “сложить ранцы”, которым я размахивал над головой, дрался, запускал по льду, носил в нем свой замечательный пенал и свои учебники, — это было все равно, что иметь тайный талант, нереализованные физические возможности, гранату с выдернутой чекой. Мысль о том, что в любой момент я могу выудить это письмо, благодаря которому я сумел примириться со снедавшим меня беспокойством, и шлепнуть его на парту перед Таней, настолько переполняла меня, что она перекрывала огорчение поражений, которые я переживал, когда в очередной подходящий момент мужество вдруг изменяло мне и я опять не вручал письма, потому что вдруг обнаруживал в ней, в Тане, нечто, что наводило меня на мысль: возможно, она, как и мамка, не заслуживает настолько значительного письма; речь шла все же о письме, которое пишут раз в жизни, в тот единственный раз, когда ты действительно пишешь что думаешь; все позднейшие письма блекнут по сравнению с этим, низводятся до копий и подражаний, потому что они сочиняются по опыту того первого письма, первого и единственного. В письме своей жизни не подлизываются. В нем пишут всё как есть.

Наконец в конце сентября случилось чудо, тоже явленное письмом. Это была среда, похожая на летний день, заблудившийся во временах года. Я в сверхбыстром темпе примчался домой, собираясь кинуть в коридоре ранец и рвануть назад на улицу, там затевались гонки на тачках, и вдруг вижу дома мамку, на два часа раньше обычного и в том же взвинченном состоянии, как когда ей позвонил директор школы. С письмом в руке.

— И это тоже ты подстроил? — рявкнула она и ткнула прямо мне в лицо, как дуло пистолета, лист бумаги. Из напечатанных на машинке строчек я уяснил только, что на следующей неделе Линду переведут в тот класс, в который она первоначально и была записана, с испытательным сроком, говорилось в письме, а также “по зрелом размышлении” и “согласовано со специальным педагогом и медперсоналом”... с уважением, Эльба.

— Нет, — ответил я чистую правду.

Но, наверное, на лице у меня читалось, что я задумался над ответом, это всегда нелишне, когда мамка припирает меня к стенке, тут важно много чего принять во внимание. А она восприняла это как признание: рванула на себя дверь и понеслась, дрожа от возбуждения, в соседний подъезд, к Эриксену, у которого был телефон, чтобы позвонить директору школы домой.

Вернулась она скорее растерянная, чем взбешенная, и сразу принялась наводить порядок в шкафу; она так делает, когда хочет, чтобы ее оставили в покое или когда не знает, к чему приложить руки, к каким вещам из всех тех, что скапливаются с течением жизни и хранятся только для успокоительного знания, что они где-то у нас лежат.

Меня удивило не что она так на меня накинулась, а ее ужас от того, что Линда начнет наконец учиться в нормальном классе. Об этом я и спросил. И подтолкнул ее снова к грани срыва.

Потому что я не перенесу еще одного разочарования! — взвыла она, даже не отвернувшись от дурацкого шкафа. — Неужели ты не понимаешь?!

Разочарования?..

Наверное, я что-то не то услышал.

— Вот именно, а вдруг она не справится! Я этого не перенесу!

Был бы я более бдителен или старше лет на восемнадцать, можно было бы поинтересоваться, была ли Линда зачислена во вспомогательный класс, чтобы ей, мамке, не грозило разочарование. Вместо этого я совершил смертный грех, спросив, много ли в ее жизни было разочарований; я ведь не думал целыми днями об этом своем папаше и об их разводе и вдовьем пособии и всем гадком, что она пережила в детстве. Она развернула меня лицом к себе и ледяным тоном спросила: ты что, дурачка тут строишь? Пришлось мне ретироваться в свою комнату и взяться перечитывать письмо к Тане — в надежде, что оно окажет на меня свое привычное действие. Но не прошло и нескольких минут, как мамка пришла ко мне, села на кровать Линды и сказала:

— Извини. Конечно, ты не виноват в том, что ее переводят. ..

— Не виноват, — сказал я.

— Только бы она справилась там.

— Да справится она.

Но теперь, когда она вдруг увидела, что под одеялом Линды спит Амалия, в глазах у мамки проступила еще большая тяжесть; мамка вытащила тряпичную куклу, пережившую два раздерганных детства, из-под одеяла и положила себе на колени.

— Она действительно похожа на меня, Финн.

— Да-да...

— Вот в этом-то и вся загвоздка.

— Но ты же не училась во вспомогательном классе? — рискнул я спросить.

— Нет. Не в этом дело...

— Да, а в чем тогда? — заверещал я, чтобы наконец дать выход той боли, что засела у нее в мозгу, а может, и у меня в мозгу тоже, и заставляла нас быть не такими, какие мы на самом деле; мамка стала говорить, что Линде не хватает концентрации и координации и еще всяких других иностранных слов, которые мало что мне говорили, а она не умела их объяснить.

— Когда-нибудь ты поймешь, я надеюсь, — закончила она и тут увидела письмо, которое я не слишком старательно пытался спрятать от ее глаз.—Тебе тоже прислали письмо?

— Не, я его сам написал.

— И кому же?

— Тане.

— Какой Тане?

— Н-ну-у, — тянул я, пока она не вспомнила сцену, которую я закатил весной, из-за все той же Тани; я тогда настаивал на том, чтобы она жила у нас, раз уж нас все равно тут живет так много, тогда ей не придется уезжать бог знает куда, в страну Румынию, как я теперь знал.

— Это та, с которой ты хотел, чтобы мы жили? — засмеялась мамка и похлопала рукой по одеялу, приглашая меня подсесть ближе к ней. И тут она принялась говорить о том, что как же я буду жить, если постоянно буду всех жалеть, вспомнила, что я все время притаскиваю домой собак и кошек и хочу взять их к себе, “ты испортишь себе жизнь, Финн, если положишь ее на то, чтобы всех спасать, да хоть Фредди, например”.

Я возразил, что чем же тогда еще и заниматься, чувствуя в то же время, как глубоко мне недоставало именно этого: вот так посидеть с ней, поговорить без криков и ругани, чтобы я слушал, как она рассказывает, что теперь нам с ней придется сосредоточить свое внимание на Линде, и чтобы я отвечал, чуть ли не с триумфом, что не нужно нам беспокоиться о Линде, она ведь уже умеет читать.

37
{"b":"270034","o":1}