ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

В апреле, когда снег остался в оврагах да в тени на закраинах, дороги обсыхали, курясь волглым дымком, Тимергали однажды ночью разбудил посыльный из райисполкома. Колхозу из каких-то там фондов дополнительно выделили триста килограммов элитной пшеницы — и ее нужно получить немедленно. Баржа с зерном уже стоит в Суфияновке, с двух районов поедут к ней подводы.

«Девятнадцать пудов элиты, — спешно обуваясь, думал Тимергали. — Не очень-то разбежишься, но… дай сюда! С этого посева соберем семена для будущего года — и возродим у себя хорошую пшеничку. С малого пойдет, было б начало… И сам поеду, а то ведь там, на реке, ухари. Станут сыпать — да все мимо! А раз положено нам триста килограммов — выложи до зернышка!»

Сонная Бибинур собрала ему узелок с едой, бутылку молока дала еще, чтоб всухомятку не ел, не тревожил тем самым своей желудочной болячки; и спросила, с кем поедет и какой дорогой. Нахлобучивая шапку, он усмехнулся. Ей, Бибинур, чего? Лишь бы он с собой в тарантас счетовода Гульназиру не посадил, а уж если один — чтоб не через Поповку ехал!

Ответил:

— Люди с вечера занаряжены на работу, чего их срывать! А там всего четыре мешка… или не справлюсь?

На конном дворе заложил в тарантас свою выездную председательскую лошадь — молодую кобылу вороной масти по кличке Илдуз[47]. Имя свое получила она за белую отметину на лбу; ее подкармливали овсом — бегала сносно и груз могла везти.

Выезжал — собаки ленивым брехом провожали, нигде огонька не светилось. Но на восточной стороне неба набухала, ширясь, красная размывина — занималось утро.

Вскоре свернул с большака на обычную полевую дорогу — и потянулась она под чавканье колес и копыт пестрой, в перелесках равниной, через редкие деревни, пугая крутыми овражными спусками и подъемами.

А когда, одолев семнадцать километров, прибыл на суфияновскую пристань, тут в очереди пришлось постоять. С ближних мест понаехали, да с другой стороны реки — на пароме… И, может, к лучшему; для лошади роздых, сам средь людей потолкался, по-расспрашивал о житье-бытье, кое-кого знакомых встретил. А потом за полученное семенное зерно расписался, распределив его на шесть мешков: неполные-то удобнее таскать-ворочать! Покормил Илдуз, сам закусил — и в обратный путь тронулся, чтобы, не запаздывая, на вечерний наряд успеть.

Солнце высоко стояло, и кобылу Тимергали не погонял: пусть шажком — так надежней будет… Лишь выбрались за околицу Суфияновки — лег животом на мешки. Поднимал тяжелое — растревожил язву: точно буравчик вгрызался в мякоть нутра, сверлил и жег.

Время от времени сползал с тарантаса, шел позади, стараясь хоть как-то — упрямой ходьбой по тяжелой дороге — заглушить резь в животе, и если она унималась — садился на край повозки, свешивая меж колес сапоги с пудовыми ошметьями грязи на них, а то опять валился на мешки… Илдуз тревожно косилась агатовым, в радужных бликах глазом, словно чувствовала, что хозяину плохо.

В буераках глухо шумела убывающая весенняя вода, в голубом поднебесье самозабвенно выводили свою нескончаемую песню жаворонки. И черная, как деготь, дорога вдали сверкала и переливалась спокойно бегущей без берегов рекой.

«Поверну-ка я на Казы-Ельдяк, а дальше краем леса, там высоко, просохло теперь, спрямлю я километров на пять, поскорей выйдет», — подумал Тимергали и съехал на пробитый тележными колесами след, уводивший влево. Тупая боль малость приутихла; он притулился к мешкам, согревал живот тесно прижатыми к нему руками.

Поверху, твердым травянистым лугом, обогнул сбитые в кучу избы Казы-Ельдяка, миновал скотные, до крыш заросшие навозом дворы, выбрался на песчаную возвышенность, поросшую соснами. Длинный, но неширокий хвойный лесок, весь пронизанный мягким апрельским светом… Здесь уже не хлюпало под тарантасом — скрипело; вроде бы стершимся напильником по железу. Песок, обдутый ветрами…

Потом дорога стала совсем узкой: повстречается кто — не разъехаться. С одной стороны — частокол сосен, с другой — обрывистая, затемненная и холодно дышавшая пропасть длинного, километра на три, оврага. Склон напротив, резко, под косым углом уходивший в глубину, был в ржавых глинистых оползнях, из него мертвыми обрубками торчали узловатые корневища давно исчезнувших деревьев, белели изломы промытого водой известняка. Кое-где, местами, овраг отбегал, как бы давая дороге повольнее вздохнуть, распрямиться, и затем снова прижимался к ней, подтачивая, мокро обгрызая ее.

Тимергали думал про сев, и виделись ему сгорбленные бабьи спины и бабьи лица, красные от натуги, перекошенные, с упрямо сжатыми ртами, жаркими пятнами глаз… Работают, работают, везут, тянут, месят опорками грязь, кричат на него, председателя, клянут тяжелыми мужицкими словами, он терпит, а то и сам закричит, сорвется, да тут же опомнится: «Давайте, давайте, вам больше не на кого, а я — вот… Давайте!..» А они, смотришь, тоже выкричались, сбились табунком на холодном ветру, ждут, чего еще надо-то… А чего надо? Сеять надо, жить надо.

Илдуз шла тихо: притомилась и близкая овражная глубина пугала ее. Тимергали, оберегая внутри себя наступившее вдруг после язвенного приступа затишье, не поторапливал кобылу, не дергал вожжами, давая ей самой идти, как хочет.

Неожиданно лошадь остановилась.

Тимергали, лежавший на локте, поднял голову и увидел двух мужчин. Они шагнули на дорогу из-за сосен. Один низкорослый, но широкий в плечах, молодых лет — не старше тридцати. Какая-то полувоенная — черного сукна, с белыми металлическими пуговицами в два ряда — шинель туго сидела на нем. И все в его облике было как бы тугое: одежда, помидорные щеки, налитое силой тело… Другой же, наоборот, был худ, с желтым, потрепанным старостью и, наверно, хворью лицом, даже на расстоянии слышалось, как у него при дыхании сыро и тяжко свистело в груди. Зеленый армейский ватник на нем топорщился, выползая из-под брезентового солдатского ремня. На бедре болталась тощая полевая сумка, из голенища сапога торчала короткая измерительная рейка с сантиметровыми насечками на ней.

«Лесники, может? — обеспокоился Тимергали. — Или эти… шпана дорожная, а?! Однако тот вон, старый весь, глаза тихие, при должностном инструменте… лесники, кто ж еще!»

Тот, что помоложе, подошел вплотную, а пожилой вроде б загораживал дорогу, а вроде б и нет — остановился перед мордой лошади, ждал.

— Здравствуй, абый, — улыбаясь, проговорил молодой. — Слышим, едет кто-то… А у нас табачок кончился. Не заживемся закурить? Угости, абый.

Шмыгал насморочно вздернутым носом, и улыбка просительная — со смущением — была.

«Мариец, — отметил про себя Тимергали, — а старшой — из татар, видать…»

— Закурить можно, — отозвался он, полез в правый карман своих трепаных «комсоставских» галифе.

— Зерно, абый, везешь, — как бы между прочим обронил молодой, кивая на мешки.

Тимергали промолчал, выдирая запутавшийся кисет с махоркой из узкого кармана.

И успел отчетливо уловить момент, как из черного шинельного рукава в пальцы молодого ловко выскользнул круглый железный обрубок, наподобие полуметрового обрезка лома, — и это железо со страшной силой обрушилось на его голову.

Белый огонь полыхнул в нем, разрывая тело на части.

«Убили», — пронеслось в сознании, и в то же время он как бы даже удивился, что его, Тимергали, можно убить…

От второго удара боли не было — лишь белое пламя взметнулось выше и где-то на высоте погасло.

А дальше — мрак.

То ли напуганная Илдуз понесла и он вылетел из тарантаса, то ли его сбросили, но очнулся он в грязной луже на дне оврага.

Липкая грязь, липкая кровь, раскалывающаяся, словно в нее всадили острый клин, голова… Светлое небо наверху с плывущими облаками, и быстрый шепелявый лепет стекающего по склону ручья…

Правая рука, застрявшая в кармане, сжимала кисет…

«Покурили!»

Шапки не было, слетела, скорее всего, при падении, однако это она смягчила удар. Бибинур для тепла обшила ее изнутри в несколько слоев лоскутами от своей износившейся плюшевой жакетки…

вернуться

47

Илдуз — звездочка.

124
{"b":"270079","o":1}