ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Почти одновременно со Студентом станет приходить к Юреку другой парень, лет двадцати, коренастый, с тупым подбородком, короткой шеей, по прозвищу Кусок, и хотя прозвище могло обижать, он не обижался, охотно откликаясь на него. И Юрека они редко звали по имени, а чаще всего — Шуруп. «Слушай, Шуруп… До завтра, Шуруп!» Здислава это бесило, но Юрек успокаивал: «Не возникай, дедуля, все нормально. Так у нас принято». Он кричал: «У кого принято? Вы что — урки?» Внук целовал его в плечо: «Береги нервишки, дедуля, они у тебя подрасстроены в боях за социализм. У нас, говорю, молодых, принято. Нам так нравится…» И казалось Здиславу, что Кусок — с его физиономией боксера, мутноватой пеленой на сонных глазах — сильно смахивает на случайно застреленного взводного Вавжкевича; но эту догадку он прогнал от себя, задавил, не дав ей развиться: так и свихнуться недолго, если в каждом находить  к о г о-т о…

Однако это все будет значительно позже, и отсчет новых событий надо, пожалуй, начинать с того дня, когда появилась у него вторично овдовевшая дочь с годовалым Юреком и произнесла она те самые слова: «Кончай, папочка, изображать чего-то…» А он разве «изображал»? Он жалел ее. И тогда продолжал жалеть, когда она в том же году, спустя месяцы, выйдя из отрешенного оцепенения, тщательно умывшись и причесавшись, сунула ему Юрека на колени — и покинула квартиру. Сначала на неделю, затем на месяц, на полгода, и неожиданно получит он от нее записочку из ФРГ: я, папочка, замужем за мукомолом, счастлива, надеюсь, что вам с Юреком не будет скучно. Внизу желтые кляксочки на розовой почтовой бумаге были обведены шариковой ручкой — и следовало объяснение: «Это мои слезы». Вскоре он получит еще одну открытку, к рождеству, через год-полтора придут две другие, как и предыдущие — без обратного адреса, подобные тем, что когда-то слал ей самой из далеких городов штурман Марек; а затем, через годы, прилетит телеграмма из Суринама: «Я люблю вас» — и после нее ничего никогда больше. Веронка исчезла.

Здислав купил географический справочник, и та страница, на которой было про Суринам, быстро залоснилась от его тяжелых ладоней. Он тыкал пальцем в кружочки городов на карте Суринама, и одно их звучание — Коттика, Парамарибо, Корони, Ньив-Никкори — уже как бы исключало всякую грубость и насилие, а тем самым успокаивало его отцовское сердце. «Здесь, в южноамериканском государстве на берегу Атлантического океана, — читал он в справочнике, — преобладают индийцы и креолы, живут также индейцы, индонезийцы, негры, европейцы, китайцы и др.». Он размышлял, что индийцы — народ миролюбивый, креолы, наверно, веселые ребята, и девушки любят танцевать, китайцы трудолюбивы, индийцы никогда не позарятся на чужое, среди негров, правда, всякие встречаются, как и среди европейцев, и разве под раскидистыми пальмами, под ослепительным солнцем не найдется тихого места его странствующей дочери? Может, именно на краю земли набредет она наконец на свое счастье? Одна ли там, с немцем-мукомолом? Одна, скорее всего, одна… Наверно, все хорошо у нее, хорошо…

И такая черная тоска сжимала его грудь, что он, не выдерживая, выскакивал на улицу — и на проезжей части в чаду бензиновых выхлопов увертывался от мчавшихся машин: не собьешь… ну-ка попробуй!.. не собьешь… куда податься?.. нет, не собьешь… куда, господи, податься от горя?! Ку-да!!! Что ты наделала со мною, до-о-очь? Жива ли ты, ну откликнись: жива?

А дома подрастающий Юрек бойкими карими глазенышами впивался в обрамленную — на стене — фотографию (Веронка с Мареком на тяжелом мотоцикле), заученно спрашивал: «Разве у них бензин кончился? Когда приедут?» Здислав нанимал — для ухода за внуком, чтоб чистоту в квартире держали, — пожилых и одиноких преимущественно женщин, и до шестнадцати Юрековых лет перебывало их не менее семи, с двумя из коих, не совсем состаренными, он даже кое-что имел, вроде редкого баловства — так, между прочим, лишь чтобы расслабить себя, не позволяя им при этом оставлять в квартире домашние тапочки и халаты, дабы не рассчитывали на большее: как приходишь ты поутру — так, знай, и будешь уходить… Но грех жаловаться: понятливыми были те женщины — просто не отказывались они от дополнительного приработка с повременной, сдельной, как на производстве, оплатой.

Юрек — он уже форму харцера носил — летом по воскресным дням требовал: «Ну еще, дедуля, покажи…» И они шли вместе гулять по улицам Варшавы, затериваясь в их многолюдье; громадные витрины из стекла, заполненные солнечным светом, ловили их бодрые фигуры — маленькую и большую. Здислав приводил Юрека к тому зданию или даже в само здание, где когда-то что-то мастерил, где жило, дышало, служило людям его  м а с т е р с т в о  в виде резных деревянных панелей, резных рам и колонн, в виде всевозможной мебели или наборного, с искусным цветным рисунком паркета… Приводил и показывал: это  м о е. В костеле святого Мартина на Пивной улице показывал и — недалече от него — в кафедральном соборе святого Яна еще; и в Королевском дворце «под жестью», и во дворце Станислава Сташица, и в пассаже «Восточной стены», и в гостинице «Метрополь», в здании Суда на улице Сверчевского, и в международном аэропорту в Окенце, куда, понятно, они с Юреком уже не приходили, а приезжали. Юрек растопыривал слипшиеся от мороженого пальцы и важно, растягивая слова, кому-то, наверно, подражая, говорил: «Пол-Варшавы построил ты, дедуля, тебе орден надо дать…»

Это потом, позже, восемнадцатилетнему уже, когда бросит он свою первую заводскую получку на кухонный стол, будут они вдвоем ужинать, крикнет Юрек в раздражении через стол — прямо ему в лицо: «Ты строил — они жирели! Много они тебе дали?» Он спросит: «Кто  о н и?» Юрек зло ощерится: «Жирные, вот кто!»

И как странно… странно как: столь резким, почти внезапным было это превращение доверчивого мальчика с харцеровскими эмблемами на униформе в колючего, с беспокойством в глазах парня, который не прошел в Политехнический институт, стал фрезеровщиком, к которому зачастили длинноволосый Студент и вялый, с тяжелой челюстью Кусок… Где он их нашел или они его нашли? Что вообще происходило вокруг? Будто бы сам воздух Варшавы был перенасыщен грозовыми разрядами, исчезла прежняя легкость и четкость в очертаниях деревьев, лица у прохожих сделались плоскими, серыми, змеились по асфальту, каменным карнизам, крыльям автомашин искрящиеся токи, и в неземном неумолимом нарастании, беспокоя душу, звучала органная музыка в костелах. Хотелось воздеть руки к небу: Господи, да что ж такое… услышь! Все другие чего-то знали — один он, Здислав Яновский, ничего не понимал. Услышь — и через свое вразумление успокой! Ведь за Юрека страшно, ведь один он у него, Юрек…

А за стеной, в комнате Юрека, неясные голоса: бу-бу… бу-бу… бу-бу… И в один из дней, сломав удрученность порывом отваги, Здислав толкнул дверь, прямо держа спину, вошел туда, наткнувшись, как на кинжалы, на их взгляды. Они (он сразу это понял, увидев валик для краски, пресс, стону ровно нарезанной бумаги) печатали листовки. Он сказал, обращаясь к Студенту: «Вы что-то хотите против?» Тот, дернув головой, отбросил волосы с малокровного лица, пожал плечами: «Мы, пан, поляки. Мы не против — мы за нашу Польшу». И снова пожал он узкими плечами, оглядывая теперь приятелей своих, как бы ища поддержки, бормоча при этом: «Вот ерунда… Вовсе, знаете ль, нелепо… объясняться…» Темные, в безысходной печали глаза Студента (те, те — глаза Ендрека!) скользнули по груди Здислава, на которую он перед тем, как войти сюда, с вызовом прикрепил Грюнвальдский крест и медаль «За победу над фашизмом», — и снисходительная улыбка застыла на его бледных губах. Точно такая ж улыбка — чужая, угодливо принятая им — появилась у Юрека; она убила Здислава, он повернулся и слепо вышел.

4

После было все то, что было в Варшаве восьмидесятого года… А когда (через месяцы) было введено военное положение и город оказался наглухо застегнутым, как застегивается при непогоде макинтош — от горла до пят, — солдатские костры, разложенные на улицах патрульными командами, напомнили Здиславу мятущиеся костры ночной Варшавы сорок пятого года. Только тогда, летом, в их пламени чудилось нетерпеливое ожидание скорого рассвета, а теперь, зимой, они несли в себе горечь и суровость всеобщей тревоги: что-то будет… что-то, что-то…

141
{"b":"270079","o":1}