ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Личная жизнь Т., в то время, когда так блестяще развертывалась его творческая деятельность, складывалась невесело. Несогласия и столкновения с матерью принимали все более и более острый характер — и это не только нравственно его развинчивало, но приводило также к крайне стесненному материальному положению, которое осложнялось тем, что все считали его человеком богатым. К 1845 г. относится начало загадочной дружбы Т. с знаменитой певицей Виардо-Гарсия. Неоднократно были сделаны попытки пользоваться для характеристики этой дружбы рассказом Т.: «Переписка», с эпизодом «собачьей» привязанности героя к иностранной балерине, существу тупому и совершенно необразованному. Было бы, однако, грубою ошибкой видеть в этом прямо автобиографический материал. Виардо — необыкновенно тонкая художественная натура; муж ее был прекрасный человек и выдающийся критик искусства, которого Т. очень ценил и который в свою очередь, высоко ставил Т. и переводил его сочинения на франц. язык. Несомненно также, что в первое время дружбы с семьей Виардо Т., которому мать целых три года за привязанность к «проклятой цыганке» не давала ни гроша, весьма мало напоминал популярный за кулисами тип «богатого русского». Но, вместе с тем, глубокая горечь, которою проникнут рассказанный в «Переписке» эпизод, несомненно имела и субъективную подкладку. Если мы обратимся к воспоминаниям Фета и к некоторым письмам Т., мы увидим, с одной стороны, как права была мать Т., когда она его называла «однолюбом», а с другой, что, прожив в тесном общении с семьею Виардо целых 38 лет, он, все таки, чувствовал себя глубоко и безнадежно одиноким. На этой почве выросло тургеневское изображение любви, столь характерное даже для его всегда меланхоличной творческой манеры. Т. — певец любви неудачной по преимуществу. Счастливой развязки у него почти ни одной нет, последний аккорд — всегда грустный. Вместе с тем, никто из русских писателей не уделил столько внимания любви, никто в такой мере не идеализировал женщину. Это было выражением его стремления забыться в мечте. Герои Тургенева всегда робки и нерешительны в своих сердечных делах: таким был и сам Т. — В 1842 г. Т., по желанию матери, поступил в канцелярию министерства внутренних дел. Чиновник он был весьма плохой, а начальник канцелярии Даль, хотя тоже был литератор, к службе относился весьма педантически. Кончилось дело тем, что прослужив года 11/2, Т., к немалому огорчению и неудовольствию матери, вышел в отставку. В 1847 г. Т. вместе с семейством Виардо уехал за границу, жил в Берлине, Дрездене, посетил в Силезии больного Белинского, с которым его соединяла самая тесная дружба, а затем отправился во Францию. Дела его были в самом плачевном положении; он жил займами у приятелей, авансами из редакций, да еще тем, что сокращал свои потребности до минимума. Под предлогом потребности в уединении, он в полном одиночество проводил зимние месяцы то в пустой даче Виардо, то в заброшенном замке ЖоржЗанд, питаясь чем попало. Февральская революция и Июньские дни застали его в Париже, но не произвели на него особенного впечатления. Глубоко проникнутый общими принципами либерализма, Т. в политических своих убеждениях всегда был, по собственному его выражению, «постепеновцем», и радикально-социалистическое возбуждение 40-х гг., захватившее многих его сверстников, коснулось его сравнительно мало. В 1850 г. Т. вернулся в Россию, но с матерью, умершей в том же году, он так и не свиделся. Разделив с братом крупное состояние матери, он по возможности облегчил тяготы доставшихся ему крестьян. В 1852 г. на него неожиданно обрушилась гроза. После смерти Гоголя Т. написал некролог, которого не пропустила петербургская цензура, потому что, как выразился известный МусинПушкин, «о таком писателе преступно отзываться столь восторженно». Единственно для того, чтобы показать, что и «холодный» Петербург взволнован великою потерею, Т. отослал статейку в Москву, В. И. Боткину, и тот ее напечатал в «Москов. Вед.». В этом усмотрели «бунт», и автор «Записок Охотника» был водворен на съезжую, где пробыл целый месяц. Затем он был выслан в свою деревню и только благодаря усиленным хлопотам гр. Алексея Толстого года через два вновь получил право жить в столицах. Литературная деятельность Т. с 1847 г., когда появляются первые очерки «Записок Охотника», до 1856 г., когда «Рудиным» начинается наиболее прославивший его период больших романов, выразилась, кроме законченных в 1851 г. «Записок Охотника» и драматических произведений, в ряде более или менее замечательных повестей: «Дневник лишнего человека» (1850), «Три встречи» (1852), «Два приятеля» (1854), «Муму» (1854), «Затишье» (1854), «Яков Пасынков» (1855), «Переписка» (1856). Кроме «Трех встреч». которые представляют собою довольно незначительный анекдот, прекрасно рассказанный и заключающий в себе удивительно поэтическое описание итальянской ночи и летнего русского вечера, все остальные повести нетрудно объединить в одно творческое настроение глубокой тоски и какого-то беспросветного пессимизма. Это настроение теснейшим образом связано с унынием, которое охватило мыслящую часть русского общества под влиянием реакции первой половины 50-х годов. Доброю половиною своего значения обязанный идейной чуткости и уменью улавливать «моменты» общественной жизни, Т. ярче других своих сверстников отразил уныние эпохи. Именно теперь в его творческом синтезе создался тип «лишнего человека» — это до ужаса яркое выражение той полосы русской общественности, когда непошлому человеку, потерпевшему крушение в сердечных делах, решительно нечего было делать. Глупо заканчивающий свою умно начатую жизнь Гамлет Щигровского у. («Записки Охотника»), глупо погибающий Вязовнин («Два приятеля»), герой «Переписки», с ужасом восклицающий, что «у нас русских нет другой жизненной задачи, как разработка нашей личности», Веретьев и Маша («Затишье»), из которых первого пустота и бесцельность русской жизни приводит к трактиру, а вторую в пруд — все эти типы бесполезных и исковерканных людей зародились и воплотились в очень ярко написанные фигуры именно в годы того безвременья, когда даже умеренный Грановский восклицал: «благо Белинскому, умершему во время». Прибавим сюда из последних очерков «Записок Охотника» щемящую поэзию «Певцов», «Свидания», «Касьяна с Красивой Мечи», грустную историю Якова Пасынкова, наконец «Муму», которую Карлейль считал самою трогательною повестью на свете — и мы получим целую полосу самого мрачного отчаяния. В силу той же чуткости к колебаниям общественной атмосферы, Т. вслед за наступлением в 1855 г. новой полосы государственной жизни, пишет четыре крупнейших своих произведения; «Рудин» (1856), «Дворянское гнездо» (1859), «Накануне» (1860), «Отцы и Дети» (1862), в которых является самым замечательным выразителем первой половины эпохи реформ. Ярче всех своих сверстников он уловил тот момент единодушия общественных стремлений, когда все хоронили старое и не предвидя никаких осложнений, надеялись на лучшее будущее, Затем Т. первый с необыкновенною силою изобразил и поворотный пункт эпохи, когда начался разброд и из среды сторонников новых веяний выделились два течения — умеренных «отцов» и быстро понесшихся вперед «детей». В лице Рудина Т. хоронил безволье и бездеятельность поколения 40-х годов, его бесцельное прозябание и бесплодную гибель. Перед нами богато одаренный человек с лучшими намерениями, но совершенно пасующий перед действительностью, страстно зовущий и увлекающий других, но сам совершенно лишенный страсти и темперамента, позер и фразер, но не из фатовства, а потому, что он электризуется собственными словами и в ту минуту, когда он говорит, ему искренно кажутся легко преодолимыми всякие препятствия. Отношение автора к Рудину — двойственное, не свободное от противоречий. Устами Лежнева он то развенчивает его, то ставит на пьедестал. Дело в том, что в лице Рудина переплелись Wahrheit und Dichtung. До известной степени Рудин — портрет знаменитого агитатора и гегельянца Бакунина, которого Белинский определял как человека с румянцем на щеках и без крови в сердце. Живые черты исторического деятеля Т. перемешал с прозою серого повседневного существования — и контраст между проповедью Рудина и его мизерным прозябанием получился поразительный. Явившись в эпоху, когда общество лихорадочно мечтало о «деле», и притом без эпилога, не пропущенного цензурою (смерть Рудина на июньских баррикадах), «Рудин» был понят весьма односторонне. Герой романа стал нарицательным именем для людей, у которых слово не согласуется с делом. Так, между прочим, понял роман Т. Некрасов, который в своей поэме «Саша» печатно раньше изобразил человека рудинского типа, но которому в действительности сюжет поэмы подсказала сданная в редакцию «Современника» рукопись Т. (см. предисловие Т. к изданию его соч. 1879 г.). Точно также отнеслась к Рудину критика 60-х годов, которая нашла в Рудинском «фразерстве» лишнее орудие для своей борьбы с отживающим поколением. Позднейший читатель никак не может согласиться ни с насмешливым, ни, тем более, с презрительным отношением к Рудину. Надо рассматривать Рудина в связи с общественными условиями его времени — и тогда станет очевидным, что его богатые природные задатки пропали даром не только по его собственной вине. В Западной Европе из Рудиных вырабатываются, блестящие ораторы и вожди общественных групп; а какую общественную «деятельность» мог бы себе избрать Рудин в России 40-х годов?.. Была в то время только одна область, отвечавшая понятию о высшем назначении человека — область слова, литературного, профессорского и кружкового. Искренно произнесенные «пышные» фразы были тогда и делом, сея в душе слушателей то стремление к идеалу, которое подготовляло лучшее будущее России. Это видно из самого романа, где «фразер» Рудин оказывает облагораживающее влияние и на Лежнева, и на молодого энтузиаста Басистова, и на чуткую Наталью, в лице которой выступает новая русская женщина, с ее жаждою выбиться из сферы мелких житейских интересов. — Если в «Рудине» Т., чутко идя на встречу нарождающейся потребности в живой деятельности, казнил только праздно болтающих людей поколения сороковых годов, то в «Дворянском Гнезде» он пропел отходную всему своему поколению и без малейшей горечи уступал место молодым силам. В лице Лаврецкого мы несомненно имеем одного из самых симпатичных представителей дворянско-помещичьей полосы русской жизни; он человек и тонко мыслящий, и тонко чувствующий. И тем не менее он не может не согласиться со своим другом, энтузиастом Михалевичем, когда тот, перебрав события его жизни, называет его «байбаком». Вся эта жизнь была отдана личным радостям или личному горю. «Ухлопав себя на женщину», Лаврецкий в 35 — 40 лет сам себя хоронит, считая свое прозябание на земле простым «догоранием». Он протестует против Михалевича только тогда, когда тот его аттестует как «злостного, рассуждающего байбака». Именно «рассуждающего» байбачества, т. е. возведения своего обеспеченного крестьянским трудом безделья в какую либо аристократическую теорию, у демократа Лаврецкого нет и следа. Лаврецкий — «байбак» только потому, что вся жизнь русская обайбачилась и спала сном глубоким. Не спал один лишь работавший на Лаврецких народ — и именно потому Лаврецкий преклоняется пред «народною правдою». Потеряв за границею свое семейное счастье, он приезжает на родину с твердым намерением взяться за «дело». Но увы! это «дело» смутно для него самого, да и не могло быть ясно в эпоху полного застоя общественной жизни. Достаточно было, поэтому, первых проблесков сочувствия к нему со стороны героини романа Лизы, чтобы неутоленная жажда личного счастья снова залила все его существо — а вторичная незадача снова и окончательно надломила мягкого романтика. Правда, в эпилоге мы узнаем, что Лаврецкий как будто обрел «дело»: он научился «землю пахать» и «хорошо устроил своих крестьян». Но какое же тут «дело» в высшем смысле этого слова? Землю пахал, конечно, не он сам, а его крепостные, и если он их «хорошо» устроил, то это только значило, что он их не притеснял и не выжимал из них последние соки. Положительных элементов для деятельности эти отрицательные добродетели не давали. С еще большею яркостью отходящая полоса русской жизни сказалась в поэтическом образе Лизы Калитиной. Наряду с Пушкинской Татьяной, Лиза принадлежит к числу самых обаятельных фигур русской литературы. Она вся порыв к добру и героическое милосердие; она относится к людям с тою чисто русскою, лишенною внешнего блеска, но глубоко в сердце сидящею жалостью, которая характеризует древнерусских подвижниц. Выросшая на руках будущей схимницы, Лиза душевными корнями вся в старой, мистической Руси. Простая русская девушка, она даже не умеет формулировать то высокое и доброе, что наполняет ее душу; у ее нет «своих слов». Не умом, а сердцем она поняла Лаврецкого и полюбила его тою народно русскою любовью, которая слово «любить» заменяет словом «жалеть». Составляя, вместе с тем, органическое звено стародворянской обеспеченной жизни, с ее отсутствием общественных интересов, Лиза воплощает собою ту полосу русской общественности, когда вся жизнь женщины сводилась к любви и когда, потерпев неудачу в ней, она лишалась всякой цели существования. Своим зорким творческим оком Т. уже видел нарождение новой русской женщины — и, как выражение новой полосы русской жизни, сделал ее центром следующего общественного романа своего: «Накануне». Уже в заглавии его было нечто символическое. Вся русская жизнь была тогда накануне коренных социально-государственных перемен, накануне разрыва с старыми формами и традициями. Героиня романа, Елена — поэтическое олицетворение характерного для начальных лет эпохи реформ неопределенного стремления к хорошему и новому, без точного представления об этом новом и хорошем. Елена не отдает себе вполне ясного отчета в своих стремлениях, но инстинктивно душа ее куда-то рвется: «она ждет», по определению влюбленного в нее художника Шубина, в уста которого автор вложил большую часть своих собственных комментариев к событиям романа. Как молодая девушка, она ждала, конечно, прежде всего любви. Но в выборе, который она сделала между тремя влюбленными в нее молодыми людьми, ярко сказалась психология новой русской женщины, а символически — новое течение русской общественности. Как и Лиза Калитина, Елена от природы великодушна и добра; и ее с детства влечет к несчастным и заброшенным. Но любовь ее не только сострадательная: она требует деятельной борьбы со злом. Вот почему ее воображение так поражено встречею с болгарином Инсаровым, подготовляющим восстание против турок. Пусть он во многих отношениях ниже и талантливого шалуна Шубина, и другого поклонника Едены — ученого и благородно-мыслящего Берсенева, будущего преемника Грановского; пусть он, по определению Шубина, «сушь», пусть в нем «талантов никаких, поэзии нема». Но ошибся бедный Шубин, когда, разобрав качества начинавшего возбуждать его опасения Инсарова, он утешал себя тем, что «эти качества, слава Богу, не нравятся женщинам. Обаяния нет, шарму». Все это было бы верно для прежней женщины: новая русская женщина — и в лице ее новая русская жизнь — искала прежде всего нравственного обаяния и практического осуществления идеалов. «Освободить свою родину. Эти слова так велики, что даже выговорить страшно», восклицает Елена в своем дневнике, припоминая сказанное Инсаровым — и выбор ее сделан. Она пренебрегает приличиями, отказывается от обеспеченного положения и идет с Инсаровым на борьбу и может быть на смерть, когда Инсаров преждевременно умирает от чахотки, Елена решает «остаться верной его памяти», оставшись верной «делу всей его жизни». Возвратиться на родину она не хочет. «Вернуться в Россию», пишет она родителям — «зачем? Что делать в России?» Действие происходит в глухую пору реакции конца дореформенной эпохи — и что, действительно, было делать тогда в России человеку с таким порывом к реальному осуществлению общественных идеалов? Понял, наконец, теперь Шубин стремление Елены согласовать слово и дело — и печально размышляет над причинами ухода Елены с Инсаровым. Винит он в этом отсутствие у нас людей сильной, определенной воли. «Нет еще у вас никого, нет людей, куда ни посмотри. Все — либо мелюзга, грызуны, гамлетики, самоеды, либо темнота и глушь подземная, либо толкачи, из пустого в порожнее переливатели, да палки барабанные! Нет, кабы были между нами путные люди, не ушла бы от нас эта девушка, эта чуткая душа, не ускользнула бы как рыба в воду!» Но роман недаром называется «Накануне». Когда Шубин кончает свою элегию возгласом: «Когда же наша придет пора? Когда у нас народятся люди?», его собеседник дает ему надежду на лучшее будущее, и Шубин — верное эхо авторских дум — ему верит.

94
{"b":"274","o":1}