ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

После репетиции Николай негодует — 4 дня, столько администрации, не могли договориться и взять в Восточном Берлине русских детей. Хрен знает чем занимаемся три часа.

Любимов: «Чего ты лаешься, как сапожник, в чужой стране?»

Репетиция утомила и развеселила в конце концов. После — прием в консульстве, где он и со мной говорил на общие темы, но однако ж выпил и был лиричен.

Любимов: «Из этой страны (России) актеры всегда стремились уехать (?!!). Вспомните, даже Пушкина не выпускали».

В «гефсиманском саду» консульского дворика, прогуливаясь и беседуя с каждым в отдельности, Любимов сказал: «А у меня маленький сын, и я должен думать о нем. Извини, но я его люблю больше, чем этот развалившийся организм (театр или Россию он имел в виду?), да-да, он мне дороже. Ведь я девять месяцев работал как проклятый, на износ. Я поставил рекорд, который должен быть внесен в эту идиотскую Книгу Гиннесса. За такую зарплату нигде не работают — мне персонально выделено 600 рублей, в пересчете — 60 долларов в месяц, надо мной смеется мир».

18 сентября 1990 г. Вторник

Глаголин: «То, что ты орешь из-под этой материи — потрясающе. Губенко — м..., такое впечатление, что он хочет отделить тебя от Высоцкого. Вообще вся эта компания Филатов — Смехов во главе с Губенко... Они хотят оторвать тебя от Высоцкого».

Все время першит в горле. Улетел Филатов, передал с ним письма и записку Тамаре, чтоб позвонила. Губенко вдруг сам вспомнил о моей просьбе: «А Тамара может это сделать?» — «Нет». — «Там такое правило есть, надо выкупить в течение трех дней». — «А-а, заплатить-то она может». — «Только заплатить... Тебе какую — „шестерку“, „девятку“?» — «Шестерку», мне на ней дрова возить. У «девятки» низкая посадка». Вот такой разговор возник вдруг в гримерной.

Надо бы Леньке сказать было.

А я буду в Москве 20-го, позвоню Тамаре. Так, теперь надо, чтоб она еще трезвая была. Но я что-то вообще не верю в этот сказочный вариант. Пришел Дедушка Мороз Николай Губенко и вытащил из-под годуновского халата машинку мальчику Валере.

Не казни себя, Валерик, не самоедствуй. Это же вполне естественно, что ты заботишься о своей физической форме, форме артиста. Тебя таким мама родила. И то, что тебя точат угрызения, что ты до сих пор палец о палец не ударил, чтобы съехать с первого этажа (решетку и под охрану поставил), значит, где-то чем-то все-таки ударил, поменял бы квартиру — глядишь, и жизнь поменялась бы. Нет, даже на это тебя не хватает. На что еще?! С машиной, что дымит, — разберусь. С напечатанным разберусь. Ну, не послал Бог. Ох, ну так, знать, судьба такая. Что ты унываешь? Кому ты завидуешь? Любимову? Упаси Боже! Губенко? Да никогда в жизни! Филатову? Отчасти, потому что умеет себя мобилизовать, сделать, написать, убедить, снять. А так-то что? У них своя жизнь, у тебя своя. Да... Замечательной откровенности был день прилета. Очутились в номере у Нинки с Ленькой. Рассказал я Леньке, сколько гадости в дневниках записано, и про него лично, потом пришел Бортник, и ему сказал, и что собираюсь это опубликовать, и что не убивайте вы меня, Христа ради, коллеги мои гениальные, которыми любуюсь я — крест святой! — когда вы в форме играете вдвоем Моцарта и Сальери... И, по-моему, даже плакал я от восторга. Много говорили о Дениске, и много плохого. Это печально. Ленька ужасно злой на него.

В театре после репетиции шеф с чудной интонацией пожалел, сказал неожиданно: «Знаете что, идите домой, в гостиницу, автобус будет только в два часа». И мы пошли, Демидова показала нам направление, все время говорила про разрушенную церковь: «Как, вы не видели разрушенную церковь?» А зрелище это действительно потрясающее... Разбитая, со срезанным верхним ярусом... и рядом уникальная, высоченная, изящная коробка из стекла и металла без всяких выступов и пристроек, и наверху — золоченый, сверкающий крест.

Так вот, мы спрашивали себя, что случилось с шефом? Или Борис ему нашептал? Что надо отпустить братву по магазинам. Он как бы извинялся за свое хамство в адрес русского, невыносливого артиста. Да, это дорогого стоит.

Нас жалко всех, но мне жалко и Николая. Лежал он сегодня на диване перед репетицией и говорил: «Что же с ним произошло? Какая это стала невыносимая развалина!» — «Любимов?» — «Да я, при чем тут Любимов... а ведь, бывало, до двух часов ночи... и потом... а потом свежий, как ни в чем...»

Господи! Помоги нам в «Годунове»! Не дай мне сорвать голос и партнерам помоги. Особенно Николаю. От его удачной игры зависит его настроение человеческое. А от настроения человеческого — его помощь министра в адрес театральных наших внутренних дел.

19 сентября 1990 г. Среда, мой день

Ну, что же... после первого акта прибежал шеф и очень радостно сказал, что спектакль идет хорошо. Поблагодарил он и за второй акт. Игралось мне храбро, сильно. С большим удовольствием, прости меня, Господи и Алла Сергеевна, я все-таки играю с Шацкой. Впрочем, это и понятно. Пичкаю себя всякими лекарствами, чтоб восстановить или профилактировать состояние связок. Пью пилюли, надеюсь, что «усну». На «Годунове» был неполный зал, то есть партер 100%, а галерка пуста. Но принимали грандиозно. Был и посол... только какой, ФРГ или ГДР? Хотя как бы уже это и порушено, слава Богу, и теперь с 3-го октября, в день нашего отлета, это будет Германия объединенная.

Ужинал вчера у Шацкой, пьют они джин-тоник, Нинка — шампанское... сколько же она с собою привезла, шампанское-то советское. А уж пятый день идет нашего пребывания на этой земле.

Глотнул мумиё, жду, когда пройдет полчаса, чтобы пойти на завтрак.

Интересно, сколько мне заплатит Любимов за мой труд в Берлине, если я, конечно, окажусь одним из «выносливых русских артистов»?

Это вообще смешно, но характерно при двоевластии и при двуавторитетности в таком заведении, как театр. Никто открыто не держит сторону ни Любимова, ни Губенко в вопросах, касающихся творчества. Но многие отдельно подходят и шепчут мне, что «твой второй голос вчера в „Баньке“ — здорово».

Но это против Коли, и говорят мне об этом тет-а-тет. Не влезают... А что бы сказать: «Коля! Ну это же хорошо!» — или: «А я с Николай Николаевичем согласен(на), мне это тоже не нравится».

А может, и правильно: наше дело подчиняться тому, кто в данном случае руководит театром, да потом ведь он все-таки действительно автор спектакля, и его право «воротить, что хотить».

Но, вот... вернулись от шефа. Разговор был хороший, заключил его совершенно чудесным, деловым образом Левитин. В результате Майбурда не будет, и правом подписи первого лица обладать будет Глаголин. Слава Богу, что эта «голубка, застигнутая ураганом», по выражению Г. Н. Власовой, — Вилькин наконец-то исчерпал кредит доверия Любимова, да и труппы. Все остается на своих местах, театр пока еще государственный, и надо продержаться эти три месяца. Тут, оказывается, возникают еще гастроли в Чехословакию, пока Гавел президент. Любимов обещал поставить его пьесу. Закручено без нашего ведома.

А шеф ждет Николая. Он хочет уйти от Бугаева, из-под опеки Москультуры. А Николай не может этот вопрос решить без Попова, а Попов три месяца не может (или не желает) встретиться с министром культуры. Театр нужен Любимову как гастрольный по заграницам, чтоб с ним под эту марку заключали там контракты. Да Бог ему, действительно, судья. Со всем тем, что сделал для России, организовав такой театр с таким репертуаром, и подчас сумасбродным поведением, отдающим хамством и к труппе, и к России. Несмотря на все это, ему семьдесят два года, 30 сентября будет уже семьдесят три, про это тоже надо не забыть, мы отметим этот день уже в Мюнхене. Несмотря на все его заявления против Эфроса (оправдывает или смягчает, что он не предвидел такой развязки, неожиданной смерти Анатолия Васильевича), он вправе выбирать себе образ жизни на сегодняшний день.

Я начал с того, что Любимов ждет для разговора Николая, а Коле этот разговор на хрен не нужен: он изначально не признает эту авантюру с ассоциацией, с мифическим «конвентом» и пр. Разговор вел Венька, но, зная настроение масс, формулировал он правильно, хотя нет-нет да фимиаму шефу подпускал.

60
{"b":"30757","o":1}