ЛитМир - Электронная Библиотека

Все это пока слова и рассуждения, но для Гоголя рассуждения никогда не отделялись от чувств, как бы далеко ни уносились его чувства, разум все же придерживал их, как хороший седок горячую лошадь.

Веруя в бесконечность любви и бесконечность жизни в любви, Гоголь вносит в свое верование много расчета. Конкретный факт — угроза смерти — и переживание, связанное с ним, повернули его мысль к богу, и в своей благодарности он конкретен, то есть он хочет платить любовью за оказанную ему любовь и милость. Опьянение верою и светлое настроение соединяются в нем с сознанием, что без этих усилий он не смеет писать.

В годы стояния, бездействия литературного Гоголь принуждает себя писать, более того, он принуждает себя в минуты сомнений к той же вере. В этом проявляется всегдашняя незаурядная воля его: доверяясь стихии веры, он все же склонен управлять ею, возбуждать в себе светлое состояние, когда оно уходит, возвращать его.

Болезненные припадки, которые время от времени его посещают, нагоняют воспоминания о страшных минутах, пережитых в Вене. Заклиная других верить в его обещания, он заклинает и себя перед богом, внутренне страшась его гнева. «Весь бы я хотел превратиться в любовь», — пишет он в одном письме и в другом сознается: «тайное и страшное слово „Христос“.

Он вновь прибегает... к логике, чтоб доказать С. Т. Аксакову, особенно настойчиво требующему от него отчета в душевных делах, что поступает по велению сердца, велению разума и здравого расчета, а не из-за каприза. Отвечая на вопрос о путешествии в Иерусалим, он пишет: «Так должно быть! Рассмотрите меня и мою жизнь среди вас. Что вы нашли во мне похожего на ханжу или хотя на это простодушное богомольство и набожность, которою дышит наша добрая Москва, не думая о том, чтобы быть лучшею? Разве нашли вы во мне слепую веру во все без различия обычаи предков, не разбирая, на лжи пли на правде они основаны, или увлечение новизною, соблазнительной для многих современностью и модой? Разве вы заметили во мне юношескую незрелость или живость в мыслях? Разве открыли во мне что-нибудь похожее на фанатизм и жаркое, вдруг рождающееся увлечение чем-нибудь?..» Но все равно — сердцу не высказать себя. Мысль не поспевает за чувством, слово за мыслью, да и иные слова нужны — не те, что обращаются между людьми, что в ходу, как стершиеся монеты, а те, которых еще нет у него, которых он еще не обрел.

Письма Гоголя той поры туманны и восторженны — это куски, как бы изъятые из лирических мест «Мертвых душ», и там они резали слух и вызывали подозрение, здесь, в чтении интимном, они кажутся еще нелепее. Письмо, в котором Гоголь пытался объяснить себя, объяснить себя как на исповеди, стало достоянием многих. Узнав об этом, он сетовал на доброхотов: зачем же вы? Я как на духу, а вы на улицу... Это и заставляло его обособляться, уходить в себя. И вместе с тем жгла жажда распахнуться, отдаться всем в слове.

Прав он был, когда писал Аксакову: значение «Мертвых душ» (и того, что мной написано) еще не скоро раскроется для людей, должно минуть время, да и сами мои сочинения нужно прочесть несколько раз. Ибо совершался внутри автора их подвиг душевный. Слово «подвиг» часто упоминается Гоголем в те годы. Сто лет назад оно имело иной смысл, чем сейчас. И в устах невоенного человека Гоголя тем более. Подвиг — это не храбрость на поле боя, не риск жизни, а подвижничество, движение, шаг в будущее, сделанный незримо для других.

Подвиг подвигом, а жизнь жизнью. И она идет, газеты и журналы пишут о «Мертвых душах», корреспонденты шлют письма из Петербурга и Москвы, Гоголь лечится, пишет письма маменьке и сестрам, съезжается с H. M. Языковым, которого давно знает и любит по Москве, пользуется с ним водами в Гастейне, потом направляется в Венецию и оседает к зиме в Риме.

Шевырев получает точные указания по выплате долгов и раздает их, Прокопович с Белинским вычитывают гранки его сочинений, славянофилы ссорятся с западниками, актеры спорят за право первыми разыгрывать его пьесы. Он отдает все права Щепкину, негодует по поводу своевольного представления на сцене в Петербурге «Мертвых душ», латает старые отрывки и дописывает «Театральный разъезд». 1842 год еще заполнен этим — кройкой и перекройкой старого, ожиданием выхода томов собрания сочинений, которое он поручил издавать Прокоповичу, перепиской и досылкой правки к корректуре. Гоголь трудится. Последнее его усилие в драматическом роде — «Театральный разъезд», хотя он сознает, что тот никогда не будет поставлен в театре. Этой пиесою он заключает четвертый (и последний) том, ставя точку на сделанном, подводя черту.

«Театральный разъезд», набросанный сгоряча после представления «Ревизора», теперь перемарывается и превращается в комментарий к сатире вообще, в некий общий расчет Гоголя со своим читателем и критикой. Появление этого сочинения Гоголя в январе 1843 года было новостью для русской публики. Им Гоголь как бы прощался с нею в том смысле, что все объяснял ей о себе и о своем смехе и предупреждал, что более объясняться не будет. Как он, однако, заблуждался! Великое объяснение еще ждало его, оно-то и стало тем чистилищем, через которое ему публично пришлось пройти в эти годы. Мы имеем в виду «Переписку с друзьями», которая явилась итогом и плодом «антракта».

3

Как ни глубоко спрятаны в Гоголе душевные перемены тех лет, как пи скрыты они за дымовой завесой невыработавшегося языка, все же и открыт он достаточно, все точные указания на характер перемен мы имеем в его же письмах. Показательно в этом смысле письмо к Данилевскому, с которым он никогда не лукавил, а если и лукавил, то менее, чем с кем-либо. Сам тон их отношений, установившийся с детства, не располагал к дипломатии,

На этот раз он пишет письмо-наставление, письмо-проповедь, которое, конечно же, должно было обидеть Данилевского. Но Гоголь в своем новом чувстве как бы отдаляется от Данилевского, как бы рвет личные нити, связывающие их, и оттого жестоки его приговоры, холоден дух письма, написанного как бы с горной вершины, с отдаленности снеговой. Точно такие же письма получают Д. Е. Бенардаки и П. В. Нащокин, но те не «ближайшие», те из многих.

108
{"b":"30759","o":1}