ЛитМир - Электронная Библиотека

«Прочь пустое приличие! Соотечественники, я вас любил; любил тою любовью, которую не высказывают...» Теперь он решил высказать эту любовь, которая давала ему право на гнев и поученье.

В книге Гоголя почти нет смеха, она торжественна, как «прощальная повесть», о писании которой он намекал в «Завещании», и она писалась, точнее, складывалась в душе именно как прощальная книга, как последнее слово Гоголя, чувствующего приближение смерти. Не поняв этого ее истока — этой абсолютности ситуации, в результате которой она явилась, — мы не поймем и целого, не уясним себе природу ее крайностей и преувеличений.

Он всегда был склонен преувеличивать. Он и ранее был настроен несколько возвышать в росте то, что казалось ему важным, угрожающим, страшным.

Так поступал он и на этот раз,

«Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастанья и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся...» И вырастал под его пером образ одного такого страшилища — образ Скуки, «исполинский образ скуки», который достигал «с каждым днем неизмеримейшего роста».

Эта Скука шла от самих людей, от утомления душевного, от безверия, от нежелания заглянуть за черту смерти, от внутренней душевной черноты и исчезновенья сострадания и любви.

Черную эту Скуку порождала Гордость — болезнь XIX века, болезнь самолюбия ума, самолюбия образованности и просвещения, которые давили в человеке его природные чувства, рабски подчиняли и искажали их. «Поразительно, — писал Гоголь, — в то время, когда уже было начали думать люди, что образованьем выгнали злобу из мира, злоба другой дорогой, с другого конца входит в мир, — дорогой ума... Уже и самого ума почти не слышно. Уже и умные люди начинают говорить ложь противу собственного своего убеждения... из-за того только, что гордость не позволяет сознаться перед всеми в ошибке — уже одна чистая злоба воцарилась наместо ума».

Если в «иные веки» человека соблазняла гордость богатства, гордость происхождения, «гордость своими силами физическими», то теперь, в XIX, она дошла «до страшного духовного развития» в лице опаснейшей для нравственности человека гордости — «гордости ума». «Все вынесет человек века: вынесет названье плута, подлеца; какое хочешь дай ему названье, он снесет его — и только не снесет названье дурака. Над всем он позволит посмеяться — и только не позволит посмеяться над умом своим. Ум его Для него — святыня. Из-за малейшей насмешки над умом своим он готов сию же минуту поставить своего брата на благородное расстоянье и посадить, не дрогнувши, ему пулю в лоб. Ничему и ни во что он не верит; только верит в один ум свой. Чего не видит его ум, того для него нет... Во всем он усумнится: в сердце человека, которого несколько лет знал, в правде, в боге усумнится, но не усумнится в своем уме. Уже ссоры и брани начались не за какие-нибудь существенные права, не из-за личных ненавистен — нет, не чувственные страсти, но страсти ума уже начались: уже враждуют лично из-за несходства мнении, из-за противуречий в мире мысленном. Уже образовались целые партии, друг друга не видевшие, никаких личных сношений еще не имевшие — и уже друг друга ненавидящие».

Опыт жизни в Европе сказался в этой книге. Опыт наблюдения за неумеренными упованиями на науку и на «движение вперед». «Ум идет вперед, когда идут вперед все нравственные силы в человеке», — провозглашал Гоголь, и это было нравственной максимой и опорой его уроков России. Он хотел уберечь ее от этого разлагающего влияния успехов ума, от этой надвигающейся на нее тени всеобщего озлобления и скуки, так как она, уже вступив в тень, все еще, по его мнению, находилась на освещенной стороне.

Он не отделял судьбы России от судьбы отдельного человека, развития государства — от совершенствования каждого из тех, на ком строится государство, кем оно подпирается и из кого в конечном счете состоит.

Его критика и гнев обращались не на порядки, не на обстоятельства, неустроенность которых он не склонен был преуменьшать, а на душу человека — на этот краеугольный камень всякого дела и всякого развития. «Лучше в несколько раз больше смутиться от того, что внутри нас самих, — утверждал он, — нежели от того, что вне и вокруг нас».

И он доказывал этот тезис на собственном примере. Потрясение, произведенное «Выбранными местами из переписки с друзьями», было прежде всего потрясение личной исповедью Гоголя, его личным разоблачением, в котором он доходил, кажется, до неприличия. Ничего не хотел он скрывать в себе от читателя, не хотел припомаживаться и надевать на себя рыцарские доспехи — он открыто объявлял о том, что стоит, может быть, ниже всех, что недостоин поучать и учить и что нынешнее его поученье скорей страданье на миру, чем наставленье свыше. Он столь же беспощадно присваивал себе недостатки и пороки своих героев, говоря, что отдал им свои хвастливость, нахальство, завистливость, тщеславие, гордость. Он и на сочинения свои, принесшие ему славу, смотрел теперь новыми глазами, видя в них чрезмерность, упоение одним искусством — без мысли о том, зачем оно и куда ведет, — торопливость и неряшество.

«Не оживет, аще не умрет», — повторял Гоголь слова Апостола и готов был, кажется, умертвить себя, предать забвению и уничтожению все, что было им прожито и написано, для того чтобы вновь воскреснуть, но в ином, преображенном виде.

Это же он старался сделать и со всем, к чему ни обращался его взор на Руси. Казалось, собственное самосожжение на виду у всех дает ему право так поступать, дает ему ту свободу взыскания и высокую меру взыскания, которую он применил к своей родине, желая ей лучшего. Свое «желанье быть лучшим» он превращал без ее спроса в ее желанья, он почти навязывал России это самоочищающее настроение, преступая собственные призывы к миру, спокойствию, к выслушиванию точек зрения всех сторон. Тут теория не сходилась с практикой, тут характер пишущего брал верх над идеями, над целью книги, и голос Гоголя принимал металлические ноты.

Он давал «советы» (так называлась одна из глав его книги): мужику, помещику, совестному судье, «секретарю», полицмейстеру, губернскому предводителю дворянства, прокурору, жене губернатора, губернатору, священнику, министру, государю. Он хотел, чтоб каждый из них привел свою душу в соответствие со своей земной должностью (призвав в помощники должность небесную), чтоб каждый на своем месте (это центральная прагматическая идея «Выбранных мест») делал свое дело так, как повелел ему высший небесный закон. Порой казалось, что оп говорит от имени этого закона — так торжествен, победоносно-уверен становился его тон, его речь. «Мы должны быть церковь наша... На корабле своей должности и службы должен теперь всяк из нас выноситься из омута, глядя на кормщика небесного».

119
{"b":"30759","o":1}