ЛитМир - Электронная Библиотека

Случилось это в какие-нибудь дни — он вдруг оказался на дне глубокой ямы, сверзившись в нее с высоты «радости и сладкого трепета», испытанного по приезде в Вену. Но и тогда уже его остерегал страх, что все это быстро исчезнет, что «может быть, это только мгновенье, может, это опять скроется от меня...». Он со слишком большой радостью ухватился за свое свежее состояние, слишком поверил в него, чтоб тут же не усомниться, а надолго ли оно?

Почувствовав «бодрость юности», он тут же испугался, что юность эта лишь обман, и стал цепляться за минуту, молить ее задержаться, остановиться, продлиться. Он не мог уже отдаться ей просто так, без оглядки, без вымаливания прав на нее, которых он, как ему казалось в его тридцать один год, уже не имел. Все это вместе и произвело раздражение нервов, которое привело к болезни. Страх потерять вдохновенье соединился со страхом смерти, точней, он перешел в него, и теперь Гоголя гнала вниз уже сама болезнь. «Если б я знал, что из меня решительно уже ничего не может быть (страшнее чего, конечно, ничего не может быть на свете)...» — писал он позднее, рассказывая о венской болезни.

Он бросает пить воды, ибо «лечение опасно». Он тащится к новым докторам, которые дают новые, совсем противоположные советы. «Остановившееся пищеварение... болезненная тоска... ни двух минут... в покойном положении ни на постеле, ни на стуле, ни на ногах». Вспомнился ему в эти минуты умирающий Иосиф Вьельгорский: того тоже охватывала в последние дни подобная же тоска, он метался, не находил места, как будто бы хотел бежать от своей участи, но уже не мог двигаться.

Он бежит из душного центра (на Вену навалилась жара) за город, гуляет в тени деревьев, лежит на траве. Он лечится, как зверь, самыми простыми способами — удалением от близких, свежею водою источника (обыкновенной водой — не минеральной), он пытается pacceяться — и каждый день смотрит в зеркало на свой язык, вглядывается в изменившийся Цвет лица и думает самое худшее. Сам воздух кажется ему «неприятным» — тень отца приходит в бессонные ночи, и он вспоминает, что, по рассказам матери, тот так же предчувствовал свой конец и, чтоб не привлекать в свидетели близких, уехал умирать из дому. Умереть вдали от России, в чужой земле, среди чопорных австрияков, которым до него нет никакого дела, и быть погребену в чужой земле... Вот когда охватывает его тоска по России и по холмику возле церкви в Васильевке, где покоится прах его отца. Страх смерти соединяется со страхом остаться здесь навсегда.

Никогда еще смерть не подходила к Гоголю так близко, как на этот раз. И он понял, что боится ее, боится панически, боится ее холодных прикосновений, ее небытия. Физический страх, который потряс его в те дни, унижал и осквернял в нем человека. Дух как бы отлетел от плоти, которая оказалась неуправляемой, всесильной и стала на эти минуты всем: более ничего в нем не оставалось. «Малейшее какое-нибудь движение, незначащее усилие, и со мной делается чорт знает что. Страшно, просто страшно. Я боюсь. А так было хорошо началось дело. Я начал такую вещь, какой, верно, у меня до сих пор не было, — и теперь из-под самых облаков да в грязь». Э то написано в октябре 1840 года, несколько месяцев спустя после Вены. Это лишь остаточное состояние страха — что же творилось с ним там, когда он уже прощался с жизнью и даже «нацарапал тощее завещание»? Да, страх подвел его к этой черте, он вызвал доверенное лицо и продиктовал ему короткие распоряжения насчет своего имущества и долгов. Заметим, что долгов этих было ни много ни мало как одиннадцать тысяч. Он был должник, он всегда жил вперед, на не заработанное им, под аванс, который ему приходилось оправдывать. Ему давали, в него верили. Вера эта и ожидание, сопровождавшее ее, стали его погонялою и ямщиком, который гнал гоголевскую тройку, увязающую в колеях и обочинах, вперед.

Страх смерти, страх животный, «грязный», оскорбил духовное в Гоголе. Ему захотелось очищающего горного воздуха, возвышения над собой, в котором ничто не страшно и смерть не страшна. Он понял, что был рабом себя, пленником себя, что он слишком был в себе и для себя.

Венский кризис — более чем недуг, настигший Гоголя в дороге. Это та остановка в пути, которая выправляет весь путь. Полумертвый садится он в дилижанс и с последними надеждами на перемену места просит везти его в Рим. Он даже не в Рим теперь стремится, а просто прочь из Вены, прочь с того места, где настигло его предупрежденье божие (он уже так думает об этой болезни), — он готов хоть на Камчатку фельдъегерем ехать, лишь бы убежать. И, как всегда, дорога его спасает.

Робко пишет он в Россию из Рима: «если бы еще раз воскреснуть мне...» «Мне бы два года теперь... только два года...» — просит он робко у жизни.

Меняется и его отношение к России. Если раньше он твердил, что ездил туда по обязанности или — в лучшем случае, — чтоб обновить воспоминания и поднабраться «злости» (ибо негодование стало гаснуть в нем вместе с остальными чувствами), поковыряться с пользой для книги в русском быте и подзапастись подробностями, то теперь он осознает это отношение к ней как грех, а бегство рассматривает как наказание. «Все дурное изгладилось из моей памяти, — пишет он 17 октября из Рима Погодину, — даже прежнее, и вместо этого одно только прекрасное и чистое со мною, все, что удалось мне еще более узнать в друзьях моих, и я в моем болезненном состоянии поминутно делаю упрек себе: и зачем я ездил в Россию. Теперь не могу глядеть я ни на Колизей, ни на бессмертный купол, ни на воздух, ни на все, глядеть всеми глазами совершенно на них, глаза мои видят другое, мысль моя развлечена. Она с вами». Конечно, он заговаривает себя (и судьбу), он старается замолить свой грех в словах, но и чувства его уже повернулись в ту сторону, и скоро-скоро и он сам, и другие поймут это, увидят воочию.

28 декабря он пишет С. Т. Аксакову: «Теперь я пишу к вам, потому что здоров, благодаря чудной силе бога, воскресившего меня от болезни, от которой, признаюсь, я не думал уже встать. Много чудного совершилось в моих мыслях и моей жизни!» И тут же, частью, выдает — что именно: «Я теперь приготовляю к совершенной очистке первый том „Мертвых душ“. Переменяю, перечищаю, многое переработываю вовсе и вижу, что их печатание не может обойтись без моего присутствия. Между тем, дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть со временем что-то колоссальное, если только позволят слабые мои силы. По крайней мере, верно, немногие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет...»

91
{"b":"30759","o":1}