ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

— Писать, полагаю, мы будем вместе? Дело это весьма специфическое, вам еще надо набраться опыта.

Предложение было весьма неожиданным, но Авенир Ильич согласился и — с поспешностью, чтобы не уронить себя недостойной художника меркантильностью.

Решив капитальную проблему, мобильный брюнет вернулся к картине.

— Здесь все решает фигура героя, — сказал он, дирижируя вилкой. — Ведь он у вас не только историк, тут эзотерический интеллект. Выбрать артиста будет непросто. Нужен актер, читающий книги. Их немного, любой из них — на вес золота. Но все это — наши рабочие сложности. Важней определить парадигму, в которой личность такого калибра действует и живет естественно — по принятым ею самой законам. Реальность, в которой он существует, имеет условное значение. Только что прожитая минута сразу становится как бы призрачной, из нее на глазах вытекает жизнь. А то, что осталось за гранью лет, тем более — веков, отстоялось и обрело свою плоть и кровь, живет неумирающей жизнью. Истинная реальность — история. Если сегодняшний день исчезает, то день античности жив поныне.

«А он — увлеченный человек, — подумал, следя за порхающей вилкой, Авенир Ильич, — и все понимает».

Режиссер легко его убедил, что пересказывает сейчас выношенные автором мысли.

— Вы внимательно прочли мою повесть, — сказал он с отеческой улыбкой.

Хотелось добавить что-нибудь веское, но вклиниться в неудержимую речь не было никакой возможности. К тому же мешал сосредоточиться один непроизнесенный вопрос. Авенир Ильич все не мог решить, стоит ли его задавать.

Меж тем, быстроглазый сотрапезник напомнил ему, что в кинематографе концептуальность должна быть выражена многоплановым изобразительным рядом. Мало сказать, что душа героя мертвеет в обыденности и оживает среди исторических теней. Представьте себе в финале пустыню, которая при внимательном взгляде оказывается живой и трепещущей.

Он еще долго говорил о расщеплении минуты, о некоей странности, только с нею любой эпизод обретает образ — прервал он себя, когда уж стемнело, условившись о завтрашней встрече.

Прощаясь с ним, Авенир Ильич вернулся к встревожившей его теме.

— Так Нина Глебовна полагает, что ожидают цензурные страсти?

— Попьют кровушки, — сказал режиссер. — Ну, вам, должно быть, не привыкать.

И тут Авенир Ильич не выдержал:

— А кстати, почему вы сказали, что бесполезно меня уговаривать?

Режиссер усмехнулся:

— Известно, с кем дружите.

Потом, помявшись, пробормотал:

— Нина Глебовна просила узнать, и я, разумеется, хотел бы… как у него дела? Он пишет?

Всегда, когда спрашивали о Ромине, лицо Авенира Ильича становилось торжественно непроницаемым с легким оттенком устойчивой грусти. Сегодня ему хотелось ответить возможно небрежней и равнодушней. Но нечто, успевшее укорениться и стать безотчетным, было сильней. И он негромко проговорил:

— Благодарю вас. Он работает.

Режиссер крепко пожал его руку и пожелал спокойного сна.

Чем больше приближалась Москва, тем тягостней становилась ночь. Надо было понять, как действовать или, наоборот, как бездействовать, когда он сейчас войдет в свой дом, как быть ему дальше и, наконец, надо понять самого себя.

Все это было жизненно важно, но он все время отодвигал поиск необходимых ответов. Как мог, он забивал себе голову. В Питере это почти удалось, лишь изредка сквозная игла в самый неподходящий момент с лета пронзала больное место.

Но в поезде, в комфортабельной клетке, в ее сгустившейся духоте, ему ничего не оставалось, кроме того, чтоб жалко барахтаться. Под несмолкающий гром движения, под свист разорванного пространства, пытаться переспорить судьбу, склеить разгромленную жизнь.

Он все дивился себе самому. Давно успокоилась лихорадка, когда он яростно добивался волнующе широкобедрой девицы, почти по-цыгански чернокудрой, с резким находчивым язычком. Давно уже унялся тот ливень, сделаны, кажется, все открытия, и среди них наиважнейшее, пришедшее в некий пасмурный день: люди живут не вместе, а около. Они разумно сосуществуют, откуда ж взялось такое мученье, неужто нет дыбы страшней обиды?

Как бы то ни было, надо смириться. Он мог повернуть свое колесо в другую сторону в ту минуту, когда услышал в такси оба адреса. Теперь уже поздно — что ни скажи, все будет выглядеть пошлым вздором, а сам он — олухом и шутом. В сущности, ничего исключительного. В сущности, все люди — чужие. Одна из этих чужих, так вышло, живет с ним рядом, в одной квартире. Обычный сюжет. Из него не выпрыгнешь. Совсем как из этого вагона, который несет его в Москву.

Когда он открыл входную дверь, ему показалось, что дом его пуст, но тут же услышал он шум воды.

— Омовение, — пробормотал он. И вспомнил, как веселился Ромин, когда он его знакомил с Розой.

— Входи, путник! Жена, омой ему ноги.

Вот так опрокидывают барьеры. С ходу. Первой же своей фразой. И та, к кому она обращена, невольно представит ее воочию, невольно нарисует в сознании, глядишь, картинка и оживет…

Роза вышла из ванной в махровом халате, быстро надетом на голое тело, волосы были блестящи и влажны.

— С возвращением. Я скверно спала. Дай Бог, чтоб душ привел меня в чувство.

Она не сделала поползновения поцеловать его, он был рад. Больше всего его пугало прикосновение ее губ.

— Я тоже спал плохо. В поезде душно.

Стараясь не встречаться с ней взглядом, он искоса на нее посматривал, точно надеялся обнаружить нечто новое, ему незнакомое, какую-то метку этих дней.

— Ты — со щитом? — спросила она.

— Все в порядке. Но что-то — не по себе. Пожалуй, прилягу.

— Сначала позавтракай.

— Не хочется.

— Ну что ж, полежи. Попробуй заснуть. Хоть подремать.

Завидно сдержанна. Ромин заметил, что в женщине удручает не сдержанность, а то, что ты видишь: ей нечего сдерживать. В наблюдательности ему не откажешь. Примем условия игры.

Спустя два часа она заглянула.

— Ромин звонит. Ты подойдешь ?

Он быстро ответил:

— Скажи, что я скис. Перезвоню, когда оклемаюсь.

И повернулся лицом к стене.

На что еще осталось сослаться? Не он первый, не он последний, кто дезертирует в болезнь, при этом, чаще всего, сочиненную. Речь, разумеется, не идет о некоей длительной симуляции. Но даже два дня дадут передышку. Надо собрать себя по частям, придать своей затаившейся жизни какую-то пристойную форму — пусть не рисунок, но хоть чертеж. Предстоящая ему повседневность будет нелегкой, но тем важнее выглядеть в ней возможно естественней, ничем не раскрыть своего подполья. И вместе с тем дать почувствовать Розе некую грань, за которой течет его автономное существование. Иначе оно теряет смысл.

Задача, похожая на подвиг. К тому же его ошеломила внезапно овладевшая им лютая стыдная горячка — отчаянно потянуло к жене. Вот это и впрямь была беда, другое слово здесь неуместно. Со страхом он ждал ночных часов. Нежданно поселившийся в нем неугомонный дьяволенок, вместе и автор и режиссер, ставил один и тот же спектакль, расцвечивая его всякий раз новыми острыми мизансценами.

Он и боялся своих бессонниц и ждал их с болезненным нетерпением, не забывая себя казнить самыми злыми определениями — от садомазохиста до выродка. Но ничего не помогало. Однажды пришлось ему капитулировать, невнятно просить у Розы ласки.

— Выздоравливаешь? — вздохнула она со смутной улыбкой. Он промолчал.

Молчал и потом, когда испытал забытый с годами щенячий восторг. Кончилось его одиночество. Они лежат, прижавшись друг к другу, в комнате жарко и темно — не видно, что рядом есть кто-то третий, подбрасывающий поленца в костер.

Еще через день позвонил он Ромину. Нельзя было затягивать паузу, она становилась необъяснимой. Все это так, но, кроме того, он чувствовал, что позвонить ему хочется.

«Похоже, что я по нему соскучился», — признался себе Авенир Ильич.

— Выздоровел? — спросил его Ромин.

Вопрос, недавно заданный Розой. Авенир Ильич ничего не ответил.

10
{"b":"30785","o":1}