ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Что Ромин ему не позвонил, было естественно, Ромин в газеты заглядывал лишь по большим праздникам, книжку, подаренную ему, он в свое время перелистал и ограничился усмешкой: «На двести страниц ближе к бессмертию» — тогда Авенир Ильич сделал усилие, чтоб не обидеться, и теперь ему хотелось, чтоб Константин услышал о похвальной статье. Сказать или мудрей промолчать? Авенир Ильич вполне понимал, что говорить о своей удаче — самое последнее дело, тем более, не составляло секрета стойкое отношение Ромина к официальному одобрению. И все же не сумел удержаться, то было свыше его возможностей. С кривой улыбкой, стыдясь своих слов, он сообщил о славном событии.

— Каков наш АИ! — воскликнул Ромин. — Он ухватил Саваофа за бороду!

— Сподобился… — Авенир Ильич изобразил недоумение.

— Ну что ж, — сказал Ромин, — с его бороды хоть шерсти клок… я тебя поздравляю. Авось это как-нибудь поспособствует твоим делишкам. Супруга рада?

— Не знаю, — сказал Авенир Ильич. — Да ладно… не бог весть какое дело…

Он уже мысленно клял себя за то, что не совладал с собою. Эту реакцию он предвидел. Другой не могло и быть. Смешно.

— Ты не обиделся на меня? — прищурился Ромин.

— Я? За что же?

— За недостаточный энтузиазм.

«Не чуток душой, да чуток ухом», — вздохнул про себя Авенир Ильич. Вслух же сказал:

— Я — не омфал.

— Что это за предмет? — спросил Ромин.

— Камень, на коем Аполлон убил змея Пифона.

— Скажи, Аполлон, не я ли сей обреченный змей?

— Не беспокойся. Речь не о змее, а об омфале, а он в переводе обозначает «пуп земли». Так вот, я себя таковым не считаю. Стало быть, ты меня не обидел.

— Очень рад, эрудированный собрат, — сказал Ромин. — Мне было бы неприятно, если б выяснилось, что ты задет. Просто мы членствуем в странном обществе — в нем важно не то, что ты написал, а то, что о тебе написали. Впрочем, если быть справедливым, эта проблема не так уж юна. Расстояние между «слыть» и «быть» — дистанция длиной в нашу жизнь. И только ли в нашу? Всей популяции. Есть учебник истории, и есть история. Это параллельные сферы.

«Хотел бы я знать, он понимает, что унижает меня каждым словом? Понимает и делает с удовольствием», — ответил себе Авенир Ильич. И все же заставил себя улыбнуться:

— Идея, на первый взгляд, недурна. Стоит того, чтоб ее развить. Но не спеши. Проведи с ней хоть ночь.

— Вот еще! — засмеялся Ромин. — Ночь с идеей! Похоже на онанизм.

Местом роминских чтений был избран подмосковный пансионат. Авенира Ильича попросили ждать у подъезда своего дома. Ровно в девять за ним и Розой Владимировной придет машина — он был недоволен, слишком рано, но ничего не сказал.

В девять, конечно, никто их не ждал, они стояли с дорожными сумками, Авенир Ильич нервничал и мрачнел.

Машина оказалась автобусом, который по пути подбирал всех остальных участников чтений — один из них несколько задержался.

Этот автобус окончательно вывел его из равновесия. Всегда и во всем одна безответственность, мелкий недостойный обман. Сказали, что повезут в машине, и вот заткнули в общий фургон, то задыхающийся при подъеме, то дребезжащий на поворотах. Могли бы и не хитрить так плебейски, в конце концов, на этом симпозиуме именно он представляет Ромина.

Роза Владимировна сразу увидела, что он рассержен, она успокаивающе положила ладонь на его руку, но это не только не помогло, скорей, еще больше его разозлило. Вечно она его остерегает. Пора бы за столько лет убедиться, что он умеет себя вести. Но этим людям тем более следует не пользоваться его благородством, а понимать, с кем имеют дело. Он заслужил, чтоб к нему отнеслись с необходимым уважением. Покойный Ромин любил пошучивать над приверженностью людей к ритуалам. Еще одна из его ошибок. Во-первых, не так уж они привержены, что вызывает лишь сожаление. Во-вторых, ритуал дисциплинирует, не допускает необязательности, так дезорганизующей жизнь.

Он хмуро приглядывался к попутчикам. Некоторых из них он знал. Полная белокурая дама, грустно уставившаяся в окно, была Милица Антоновна Борх — супруга почившего медиевиста, известного своими исследованиями, веселым нравом и острословием. Вдовела она с обидой, с вызовом, которые, как сказал еще Ромин, неукоснительно подпитывали ее общественный темперамент. Поблизости от Милицы Антоновны расположились две подружки, Вика и Нинель Алексеевна, почти невозможно встретить их врозь, всегда, наклонившись одна к другой, о чем-то неугомонно щебечут.

Знал он и нескольких мужчин. Один из них, долговязый Тобольский, занимавшийся современной словесностью, был обладатель красивого баса, которым откровенно гордился. Еще его отличала походка. Казалось, что он вот-вот опрокинется спиной назад — замирало сердце. Ромин в своей обычной манере однажды ему об этом сказал.

Тобольский кивнул:

— Послежу за собой.

Ромин немедленно возразил:

— Не надо. Именно эта осанка придает вашей поступи своеобразие. Нечто надменно-победоносное.

Тобольский сказал:

— Нужно обдумать.

Когда он ушел, Ромин заметил:

— Нет, не обдумает. Собственный голос мешает думать. Кайфует, как в опере.

Был в автобусе и Сермягин — знаток серебряного века, румяный жовиальный шатен. Был добродушный, почти горбатый, специалист по Платонову Львин. Все прочие, в общем, едва знакомы, все это — новая генерация, сравнительно молодые люди, а двое из них и вовсе юны — сильно бородатые мальчики.

— Только б не мучили разговорами, — пробормотал Авенир Ильич.

Но — обошлось. Все еще в полудреме, не выспались, не вошли в колею. Ограничились краткими приветствиями. Лишь Львин потряс ему с чувством руку и одарил печальной улыбкой, исполненной братского понимания.

Однако и этот жест солидарности только усилил его раздражение. Скажите, какая многозначительность! Мы здесь заодно, для вас, для меня чтения эти — не мероприятие, не интеллектуальный пикник. Такой эзотерический смысл был вложен им в скорбное рукопожатие. Впрочем, вполне возможно, все искренне. Горбун, как известно, весьма чувствителен. Не то что вся остальная публика.

«Прежде я был гораздо терпимей, — вздохнул про себя Авенир Ильич. — Должно быть, общение с Константином попросту обострило зрение. А это сказывается на характере».

Автобус вырвался из столицы. Апрель подсушил московские улицы, а тут зима еще не сдалась. Авенир Ильич мрачно смотрел в окно на черные снежные комки, на эти безлиственные деревья, на сучья, похожие на обрубки. Когда-то он придумал игру с самим собою — суть ее в том, чтоб выдернуть день или миг из контекста. Они существуют уже не во времени, у них нет ни прошлого, ни продолжения. Неведомо как они появились из ничего и уйдут в ничто. Вот катит какой-то странный автобус, загруженный странными пассажирами, ничем не связанными друг с другом, а странная загородная местность с размытыми следами зимы не имеет ни своего названия, ни отведенного места на карте.

Сидит у окна рядом с крупной женщиной, устало прикрывшей набрякшими веками еще непроснувшиеся глаза, Некто, немолодой человек. Как Чичиков, и не толст и не тонок, лицо, как все утверждают, породистое. С возрастом его римский нос чуть заострился, над верхней губой, тоже обузившейся с годами, белая полоска усов. Рыжеватые волосы поредели, впрочем, спереди ничего не заметно. В серых глазах еще различима прежняя нервная настороженность, но, кажется, и она унимается. Жена и знакомые очень часто называют человека АИ с легкой руки другого, теперь уже несуществующего человека. И вот он едет, Некто, АИ, смотрит вокруг, словно хочет спросить: где мы сейчас, куда нас несет, зачем мы тут вместе, чужие люди?

«Решительно всякая среда невыносима по определению». Когда Авенир Ильич впервые услышал столь жесткую сентенцию, он поежился. Ромин лишь усмехнулся:

— Не принимай этого на свой счет.

— Но ведь и я — среда.

— Ты — Пятница.

Это было не менее обидно.

— А ты — разговорчивый Робинзон, — проговорил Авенир Ильич.

4
{"b":"30785","o":1}