ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

В юности в такие часы я брал карандаш, листок бумаги и сочинял стихотворение, — слова находились легко и естественно. Мне жаль, что я забросил поэзию, но так уж сложилась моя судьба — от многого пришлось отказаться.

Да, накануне стало известно, что Троцкий приказал долго жить. Спесивый интриган, ненавистник, так долго отравлявший мне жизнь, больше по этой земле не ходит. Надеялся, что укроется в Мексике. Не вышло. Ответил за все грехи.

Очень любил поиграть в солдатики. Расцвел с началом гражданской войны. Сразу же облачился в кожу. Как Мейерхольд. В них много общего. Носился по фронтам в бронепоезде и всюду устраивал театр. Больше всего обожал выступать. Придумывал эффектные фразы. Вдруг сделал ставку на кавалерию, кричал: «Пролетарий, на коня!».

Вздыхал, что так и не стал писателем, а это его прямое дело. Нет времени. Что ж, я дал ему время. Выслал его из страны. Пиши. Если уж ты такой графоман. Но он мог писать про одно на свете. Про то, что лишь он достоин власти. Что он борец за правду и счастье, друг человечества, я же — деспот, лишенный сердца и сострадания.

Нет ничего дальше от истины, чем это злобное утверждение. Самые жесткие решения, которые пришлось мне принять, явились следствием необходимости. И мне они дались тяжело. Однако, в отличие от него, я обошелся без трескотни, без всех этих публичных спектаклей.

Было легко меня укорять под аплодисменты Европы, что я благословляю террор. И это говорил человек, видевший ад гражданской войны! Мог бы смекнуть, что в нашей стране стихия должна быть и подконтрольна и целенаправленна — в первую очередь, стихия великого кровопускания, а в нашей стране оно стало бытом — преступники здесь искони в почете, они — герои былин и песен.

Такой образованный господин — мог бы и полистать историю, вспомнить, как царь швырял боярина на растерзание толпе, мог бы понять — в двадцатом веке не обойдешься одним боярином, даже и тысячи будет мало. Тут уж ничего не поделаешь — по воле истории нам досталось время астрономических цифр.

Поэтому и пришлось объяснить, что «друг человечества» — враг народа. Народ это встретил с энтузиазмом. И человечество — не замедлит. Коль борешься за его расцвет, знай, что оно собой являет. А для того, чтоб понять человечество, нужно сперва понять человека. Для этого требуется отвага. Мне такой отваги хватило. Можно сказать, что дано Юпитеру, для добровольных слепцов непосильно.

Эти придурки так и не поняли, что основная часть населения решает всего одну проблему — проблему своего выживания. И больше всего на белом свете не переносит своих заступников. Дай только знак — порвет их в клочья. К кому они побегут за защитой?

Сказать это вслух — самоубийственно. Бывает обретенное знание, которое нужно держать при себе. Не всем сообщают, что о них думают.

Дело тут вовсе не в фарисействе, а в исторической ситуации. Мог я вопить на целый свет о том, что Старик задолго до смерти был настоящей бедой и обузой, что мы ненавидели друг друга? Да это было бы сумасшествием, сопоставимым с его безумием. Мы с Горьким были чужие люди, единственное, что нас сближало, — наша неприязнь к крестьянству, но все же я назвал его именем — театры, проспекты и города. Скажут, что я его прославил даже щедрее, чем он меня. Это не так. Ибо славят по-разному. Те, что стоят на нижней ступеньке, — иной раз даже и от души, срабатывает инстинкт холопства. А те, что над ними, те поощряют. При этом чаще всего презирая тех, кого они поощряют. Презрение — высокое чувство. Оно примиряет и с этой пустыней, в которой приходится жить день за днем.

Чем выше, тем шире точка обзора, а взгляд неожиданно обретает зоркость рентгеновского луча. Тайная жизнь и тех, кого знаешь, и тех, с кем сталкиваешься на миг, тебе предстает в обнаженном виде. Видишь усилия, дрожь и лживость. И все эти судорожные попытки хоть как-нибудь сохранить достоинство. Тут, разумеется, вне сравнения государственные сатирики. В нашем искусстве есть такой жанр. И все-то верят в удачу, в фортуну, хотя они созданы для счастья, как птица для помета, не больше.

Незабываемый светлый день. Достойный венец этого лета. Я, помнится, пошутил за столом — за несколько дней я взял Бессарабию, взял Буковину, взял Прибалтику, правда, и лишился Льва Троцкого. Все хохотали, до слез смеялись.

Однако пока они веселились, я вдруг подумал: да, что-то кончилось. И вдруг испытал нечто похожее на настоящую утрату. Когда весь свой век живешь без друга, невольно привыкаешь к врагу. Если бы я грешил писательством, сказал бы, что этот одержимый участвовал в создании книги, которая была нашей жизнью. В какой-то степени — мой соавтор. Он, кстати, успел написать биографию, назвал ее «Моя жизнь» — и зря! Не было у него своей жизни. Своей, не зависящей от моей. В чем ему и пришлось убедиться. Тем более он умер не сразу.

А в общем, то был день торжества! Я мысленно спрашивал его: так кто же из нас достоин власти? Он был убежден: на его плечах — самая сильная голова. Ну вот, эта сильная голова треснула, как стекло, как орех. И на плечах не усидела. Значит, не так уж была сильна.

Власть — это не словесная вязь, не игра ума, это жизнь в засаде — умение ждать и себя не выдать. Что-то дает и все отнимает. Она — не ритуал, не привычка. А если привычка, то не рутина. Не приедается никогда.

Подумать только, что этот день, которого я ждал столько лет, едва не испортила моя память. Вкрадчиво, по-воровски, подсунула одну мандельштамовскую строку. Когда-то в давние времена ее сообщил один доброволец.

«Власть отвратительна, как руки брадобрея». Вот что всплыло в моем сознании. Нельзя отрицать, запоминается. Ему удавались такие уколы, я в этом много раз убеждался.

Удивительно, что подобная мелочь, в общем-то сущая безделица, могла повлиять на мое настроение. Особенно в столь чудесный день. Что такое — стихотворная строчка? Два звука, три звука, четыре звука. Однако гармония вдруг нарушилась. Я злился на себя самого. Потом еще раз подумал про автора, который окликнул меня из ямы.

Кто он такой, чтоб судить о власти? Он, для кого любой постовой был властью. Всесильной и непререкаемой. Не говоря о любом конвоире. Но эта строка как будто прилипла. Недаром я с юности не выносил, когда мои щеки хозяйски намыливали, хозяйски хватали чужие ладони. И каждый, кому они принадлежали, считал, что он получает право на панибратство, что между нами возникли близкие отношения. Особенно ужасен тот миг, когда его бритва скользит по горлу. Кажется, что играешь в рулетку, ставишь на кон свою судьбу. Захочет и перережет кадык. В эту минуту власть переходит к нему и это ты в его власти. Отсюда и его фамильярность и эта хозяйская манера. В какой-то книжонке я прочитал, что у французского короля был главный советчик — его цирюльник. Прохвост по имени Оливье. Смешно, у меня был свой Оливье. Начальник кремлевской охраны Паукер. Он был из мадьяр. Любил похвастать, что в молодости, в своем Будапеште, служил парикмахером в оперетте. И сам был не без актерских способностей. Однажды смешно показал Зиновьева, которого ведут на расстрел. Лез в любимчики. Был игрок. Заигрался.

Нет, никакие зигзаги памяти, ни строчки, приклеившиеся к сознанию, не отравили мне этого дня, вознаградившего за терпение и за мое умение ждать. В этом и состоит тайна власти. В терпении и умении ждать.

Глядел на сияние теплой волны и все вспоминал китайскую мудрость — ей уже скоро тысяча лет, но год от года она молодеет: на свете нет большего наслаждения, чем, сидя на берегу реки, посматривать на трупы врагов, которые проплывают мимо.

23

20 января Когда они «соединили жизни» — так говорит о подобных событиях наша изящная словесность, — я был, полагаю, на высоте. В этакой дворянской манере сказал, что перееду к Матвею, он же переберется сюда. Теперь я один, а их теперь двое — мне не нужны апартаменты.

Мое предложение было отвергнуто. Нет, Ольга переедет к Матвею. На том он стоит и не может иначе. Как Лютер. Ничего не изменится в моем налаженном обиходе.

19
{"b":"30790","o":1}