ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Так оно все и произошло. Я остаюсь при своем интересе, при этом — в блестящей изоляции, как изъясняются англосаксы.

Все это я излагаю сыну. Обед наш несколько раз откладывался, мой деловой человек слишком занят, но вот мы сидим все в том же трактире, друг против друга, и он выслушивает несколько сбивчивый рассказ о новогодней революции.

Оба стараемся соблюдать принятый нами стиль общения. Честно сказать, это я его принял. Приспособился к этой невозмутимости, странной в молодом человеке, к упорядоченному теченью беседы, даже к постоянной усмешке, однако сегодня мне все трудней соответствовать правилам поведения.

— Оставь тебя одного на месяц… — покачивает он головой.

— На четыре.

— Разница невелика. Странно. Ходоки твоих лет, казалось бы, как раз обнаруживают, что холостячество утомительно и что они созрели для брака.

— Да, у меня — наоборот, — бросаю я холодно.

— Вы, художники, особая нация, что тут скажешь. Как все-таки устроен твой быт?

— Свет не без добрых людей, — говорю я.

В трактире в этот час малолюдно. Правда, за соседним столом пируют какие-то гурманы.

Выдержав паузу, Виктор спрашивает:

— Как же сложатся твои отношения с Матвеем Михалычем?

— Не задумываюсь.

— Однако же он, насколько я знаю, — единственный близкий тебе человек…

— Если и возникнут проблемы, то лишь у него, — говорю я жестко. — Как свидетельствует исторический опыт, для немолодого еврея лучшее место — на подхвате. Он это место имел, но утратил.

Сын снова покачивает головой:

— Суровы мы с теми, кого разлюбили. Матери еще повезло. Проделал бы ты с ней это нынче, можно было б и распаяться.

— Не думаю, — пробую улыбнуться. — Это еще Бунин заметил, что «для женщины прошлого нет».

— Писателю, конечно, виднее. Но наша Тамара Петровна в ту пору была не из бунинских героинь.

Сочувственный тон уступает место знакомой металлической ноте. Подчеркнутая категоричность. Должно быть, до сих пор защищается. Все-таки нет ничего уязвимей, чем отроческое самолюбие. Те раны никогда не рубцуются.

Странно, но эта шальная мысль о том, что Китайская стена дала трещину, меня успокаивает. Даже псевдорусский кабак, обычно действовавший на нервы, как все топорные стилизации, сейчас не выводит из равновесия. И ты, дружок, не в броне из стали.

— Ну, будь здоров, — говорит мой сын, приподнимая холодную рюмку. — Выпьем, пока не пришли папарацци узнать о причинах такого события.

Ничто уже больше не выдает той трещинки, проступившей в металле, когда Виктор заговорил о матери. Выпуклые глаза полусонны, в голосе тот же смешок победителя. Мне вновь предлагается обмен репликами в установленном навсегда регистре. Но это как раз меня не устраивает. Я не намерен вести диалог, изображая хор при солисте.

Мне кажется, он что-то почувствовал и даже испытывает дискомфорт.

— Разглядываешь, как незнакомого.

Я киваю:

— Профессиональный рефлекс. Думаю, кого ты играешь?

— Я-то?

— Безусловно, сынок. Отцовский ген. Но по неопытности — слишком стараешься. Вот и видно.

— Кого ж это я изображаю?

— Я и пытаюсь определить. Немногословие, неспешность, скупость жеста, мужественность интонации. Вообще-то по первости напоминает хемингуэевский персонаж, но автор со своими героями вышел из моды лет тридцать назад. Вряд ли ты читал его книги.

— Что делать? Со временем — катастрофа. Нет, не читал, но кое-что слышал. Даже смотрел про него кино. По ящику. Книги, возможно, пожухли, но сам писатель гляделся неплохо. Независимо от его сочинений. Четыре войны, четыре жены. Судя по биографии — мачо.

— Вот в этом я как раз не уверен. Актер он, возможно, был недурной, но тоже наигрывал. Вроде тебя. Слишком доказывал свой мачизм. Поэтому внушал подозрения. Как все прелюбодеи пера.

Какая муха меня укусила? Зачем я напал на бородача, который когда-то так меня радовал? Нечего сказать, благодарность. Сын прав — мы и впрямь всего суровей именно к тем, от кого отреклись.

Мне кажется, что Виктор задет. Вторично за этот короткий срок я ощущаю приятное чувство.

— Мы отвлеклись, — говорит мой сын. — Ты можешь сказать, что у вас случилось? Дело ведь не в третьем лице.

Помедлив, мрачновато бурчу:

— Жены должны сохранять дистанцию и не подходить слишком близко. Не выношу ненужных дискуссий.

Он выразительно усмехается.

— Совсем как милейший господин из пьесы твоего Полторака.

Я сдержанно пожимаю плечами.

— Ему дискутировать было некогда.

— И незачем. При его аргументах.

— Да, возражений он не любил.

— А что он любил? Хванчкару? Свою трубку? Папиросы «Герцеговина Флор»?

Хотя это я его просвещал, чувствую все же, как разгорается тлеющее во мне раздражение.

— В его отсутствие все — смельчаки.

Виктор с готовностью соглашается.

— При нем бы я точно поостерегся. Но больше он ничего не любил. И никого. Ни жены. Ни сына. Когда этого несчастного Якова, попавшего в плен, предложили выменять на Паулюса, он отказался. Нежный папа. Еще заявил торжественно: «Фельдмаршалов на солдат не меняю».

Я улыбаюсь:

— Отличная реплика. Такой ни один Полторак не придумает. Но я убежден, что его решение далось ему нелегко.

— Легче прочих, — негромко произносит мой сын. — Тебе-то это должно быть понятно.

Разумней всего не реагировать, но, помолчав, решаю осведомиться:

— Что это ты имеешь в виду?

— Что и ты не выменял бы меня на фельдмаршала. И даже — на хорошую роль. И тоже родил бы по этому поводу какой-нибудь исторический текст: «Сначала — зрители, сын — потом!».

Я выпиваю подряд две рюмки.

— Чушь не пори. При чем тут зрители? У него на плечах была страна, а не театр.

— То — у него… А у меня на плечах — голова. Она и смекнула: у нас со страной сложились странные отношения. Страна от меня может потребовать, чтоб я за нее положил мою голову, но я на подобный ответный жест не смею рассчитывать. Будь здоров.

Он тоже выпивает две рюмки. Хочет вернуть себе хладнокровие. И он, бывает, его утрачивает. Однажды даже чуть не пожаловался: «Ты должен сочувствовать нашему брату. Нам то и дело надо доказывать». Всем надо доказывать, сынок. Мне еще больше и еще чаще. При этом — до последнего дня. Каторжная актерская доля.

Мы прощаемся. Он выражает надежду, посмеиваясь одними глазами, что в новой роли — премьера не за горами! — я буду особенно убедителен.

Иду по Москве, уже подожженной вечерним пламенем, и понимаю, что встретимся мы снова нескоро. Обоих тяготят эти встречи. Мой сын устал от моей приглядки, от перепадов и от подтекстов. А я устал перед ним заискивать, зависеть от отцовского чувства. В основе его не радость, не свет, а тяжесть вины и несвобода. Всего изнурительнее — обида. Ни разу я ему не напомнил, что он — сын Ворохова, а между тем, ему стоило бы об этом помнить. Да, я устал. Хочу на волю.

Ярмарочное свечение неба. Ярмарочная пляска улиц. Ярмарочный, чужой мне город.

24

Юпитер. Внутренний монолог. (Дневник роли.) В сорок шестом году, весной, в Москве состоялся вечер поэтов. Участвовала в нем и Ахматова. Прервала свою монастырскую жизнь, приехала к нам из Ленинграда и появилась на народе.

Само собою, назвать народом публику, сидевшую в зале, можно с превеликой натяжкой. По большей части высоколобые. Зал, как сказали мне, был переполнен.

Нельзя не признать, живучее племя, способное к самовоспроизводству. После подобного кровопролития, почти четырехлетней войны, кажется, снова оно готово к исполнению излюбленной роли. Роли бродильного элемента.

Интеллигентская среда для государства необходима. Она выражает его победу еще наглядней, чем урожай. Я убеждался не раз и не два: Слово воздействует больше, чем Дело. Иной раз, может быть, и эффективней, сколь это ни странно звучит. Во всяком случае, очень часто оно может оказаться востребованней. Но слово — своеобразный продукт. Как правило, он и скоропортящийся и срок годности у него ограниченный. Производитель такого продукта вправе рассчитывать на щедрость, однако не должен гипертрофировать свое значение во вселенной. Хороший писатель или философ это всегда лицо историческое, ушедшее из этого мира хотя бы сто лет тому назад.

20
{"b":"30790","o":1}