ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Возможно, я был сам виноват. Я намечтал себе образ церкви — тихой, печальной и утешительной. Разве же не было ей завещано стать на земле приютом странника, пестовать связь меж мгновенным и вечным? Поэтому не мог я понять ни властной тяги к цензуре духа, ни женственной — к властям предержащим.

Было так ясно, что нет для нее опасности большей, чем эта близость, что удаленность ей лишь во благо, даже гонимой ей лучше быть, нежели официальной твердыней, но слишком велик для ее иерархии тайный соблазн стать вровень со светской.

Нет кельи, где бы скончал я дни свои. А хорошо бы найти такую. Тем более, общаться со мною все непосильней, а то ли будет! Едину быти — верно жити. Возможно, что путеводный свет и озарил бы мою темницу.

Но там, разумеется, не место «богооставленному человеку». Так назвала меня непреклонная Лидия Павловна Вельяминова, как многие бывшие протестанты, теперь приобщенная к благодати, но не умеющая прощать.

Как знать, возможно, это и к лучшему. Если б не наша новая встреча, было бы попросту невозможно проститься с несколькими часами, которые меня убедили в Божественном начале судьбы и в том, что жизнь моя удалась.

Этот магический лунный луч, падавший на лицо любимой, пряди, взъерошенные ветром, черемуховый девичий запах, ее подвенечная красота — все это сберегла не память, даже не кожа, а вечная боль, словно застрявшая в аорте.

Я охранял ее, как часовой, больше всего боясь исцелиться. Но пьеса сыграна, можно дать занавес. Богооставленный человек. Согласен. Но — лишь с этого дня.

Бог в помощь госпоже Вельяминовой. Она намучилась, настрадалась, она заслужила свой реванш. Но пусть присутствует в этом мире отдельно от Лидии и от меня. Вместе со своими очками, короткой стрижкой, обильными бедрами.

На месте зияющей воронки, где прежде помещался мой разум, что-то обязано удержаться. Какое-то звенышко из цепи. Чуть слышный оклик былой тоски и все еще неукрощенной надежды.

Должно остаться то полнолуние. И то, как старый морщинистый дуб заглядывает в мое окно. И то, как похожи фонари на опрокинутые стаканы под перевернутыми блюдцами. И золотистое свечение, струящееся из глаз подруги. Одна была ночь, но ради нее стоило родиться на свет.

Ветер шевелит ее волосы. Мне почему-то приходит на ум, что, может быть, следует перехватить их синими бантами? Тут же я думаю: ведь неспроста эти синие банты? И неспроста этот синий цвет. Цвет лета. Цвет моря. Цвет прохлады. Откуда они ко мне явились?

Не знаю. Я знаю только одно: есть ли эта Высшая Сила, нет ли ее, я буду молиться, чтобы осталась во мне, со мною, дарованная мне ею боль. И пусть она меня провожает до пограничной прощальной черты, чтоб напоследок блеснуть во тьме вспышкой золотистого света.

13

Прежде всего ты отмечаешь, что жизнь дробится на фрагменты. Мало-помалу вырабатывается эссеистический взгляд на мир. Затем — еще один поворот.

Жизнь перемещается в сны. В них она теперь происходит, они ее и обозначают. Мне кажется, я в них замурован.

Чаще всего они живописны и радостны. Почти неизменно связаны с первыми впечатлениями.

То в первый раз попадаешь в театр. Приводят, усаживают в кресло с алыми бархатными подлокотниками. Медленно гаснет люстра над залом, таинственный свет озаряет сцену, и начинается иллюзия. С тех пор понимаешь: иллюзия — праздник.

То обнаруживаешь себя в консерватории. В фойе теснятся взволнованные студентки. Вот зал уже полон, вот на эстраду вплывают величественные оркестранты. Они настраивают инструменты. Их разнобой не раздражает, ибо предвещает гармонию. Она молитвенно возникает в маршальском образе дирижера — жезл трепещет в его руке, концертно развеваются фалды.

То в многоцветный закатный час, когда церковное небо чуть тронуто нежнейшим марганцевым отливом, проходишь садом, еще клубящимся щедрою августовской листвой, и видишь: из зубчатого облака, которое смотрится продолжением древесной кроны, уходит, уносится в пленительно-синюю вышину солнечного вечернего неба след реактивного самолета. След так закончен в своей прямизне, при этом так ослепительно-ярок, что отвести от него свой взгляд немыслимо — так бы глядел на него все остающееся мне время. Этот стремительно улетающий в ясную синь наконечник копья словно пронизан своим сиянием, и от него исходит поистине непостижимое совершенство, его ничему нельзя уподобить. Как тут поверить, что это чудо вполне земного происхождения? Но сразу забываешь об этом — еле заметная темная точка, таявшая, словно минута, не вызывала ассоциаций ни с двигателями, ни с рулевым управлением.

След, оставляемый на Земле, не так очевиден, но он порою бывает длительней и ощутимей. Мне-то на это трудно рассчитывать — срок мой окончится вместе со мной. Даже если я еще буду физически существовать на свете.

Но ведь и тут есть свои варианты. Некий сердобольный свидетель только вздохнет: «Ах, бедный малый — совсем уже превратился в травку…». Меж тем, это не худший исход, коли такую метаморфозу сравнить с превращением Мопассана. А уж потом, когда упокоишься, стать летнею полевой травой — и вовсе завидная судьба. Стоит представить себе, как по ней в полдень ступает босая девушка. Я приникаю дрожащим стеблем к щиколоткам, прогретым солнцем, дотягиваюсь до круглых колен.

Однажды была дана земля с теплом и светом, с бамбуковой рощей, с ветром, долетающим с моря, пахнущим свежестью и солью. Мне нравилась девочка с синими бантиками, с бамбуковой палкой, которой она старательно подпирала спину. Как ее звали? Впрочем, неважно.

В школе я был влюблен в учительницу. Потом, уже много лет спустя, учительница станет мне мачехой. Отец меня сильно изумил. Единственный раз наши вкусы совпали. Как ее звали? Нет, не вспомню.

Жизнь переместилась в сны. Один из них был невыносимым. Взрослый, сегодняшний, прохожу через знакомый овальный скверик — годика в три или четыре именно здесь копался в песочнице. Иду, хотя знаю, что этого скверика нет и в помине — давно уже нет.

Но много хуже, когда ночами невесть откуда появляются картины опустевшего мира. Пустые дома, пустые улицы, закрытые, ослепшие окна. Седые арктические волны накатывают на продрогшую землю, смывают с нее остатки жизни. Что было причиной нашей погибели? Внезапно меня настигает догадка: это заглохшая память космоса — она превратила мой мир в пустыню. Мы заслужили такую кару, но выдержать ее не смогли. И люди вымерли, ибо не вынесли того, что оказались забыты.

Когда наваждение исчезает, ко мне приходят покой и радость. Книга моя скоро появится. Возможно, читатели убедятся, что я неплохо знал свое дело. Я убежден, что книга выйдет. Скорее всего, она уже вышла, просто я об этом не знаю.

Пусть даже мысль меня оставит. Со мною останутся моя нежность и жалость ко всем, кто так бесконечно и так немилосердно страдал. Однако я и знаю и чувствую, что в самой горестной биографии все же была своя минута, сиявшая золотым свечением. Она и помогает пройти длинную дорогу печали.

Но горько, что не хватило времени додумать. Это несправедливо. Я не успел. А можно ль успеть? Да и зачем? Кому это нужно? Я ведь не Паскаль и не Кант. Не Ницше, который лишился разума в своем интеллектуальном оргазме. Можно сказать, что на сей раз смерть пришла, как последняя мысль судьбы.

Нет, я не стану переживать скорое расставание с мыслью. Она была угрюма, сурова и часто приводила меня на самый краешек черной ямы. Не отпускала меня ни на час. Сжимала мою голову обручем. Она изнурила больную память, пока окончательно не обесточила, не осушила ее колодец.

И все же благословенна будь. Пусть благодарным будет прощание.

Прощай. В одинокий сумрачный час предощущал я твое приближение и, различая твои шаги, прислушивался к твоему осторожному, почти беззвучному сердцебиению и ждал, пока наберет она силу.

Прощай. Ты избавляла меня от одиночества и отчаянья, ты превращала бессонницу в счастье, ты опаляла наши свидания своим еретическим огнем.

19
{"b":"30791","o":1}