ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

— Яков Иосифович Якир, писатель из Молдавии.

— Анатолий Жигулин-Раевский, студент из Воронежа.

— Я очень рад, что вы к нам прибыли! Нас теперь здесь будет четверо: я, писатель Ноте Лурье, сапожник Арон Ваксмахер и вы!

— Я вас не совсем понимаю, кого нас?

— Но ведь вы же семит.

— Нет, я не еврей.

— Но позвольте, такие глаза, такое лицо? Извините, если я ошибся.

— Ничего, пожалуйста. Будем друзьями независимо от национальности.

И мы вправду потом подружились и с ним, и с Ноте Лурье (он был осужден но делу Переца Маркиша). А сапожника помню смутно. Видно, была на мне прочная обувь.

Еще один примечательный человек встречался мне и на Коцугане, и на Дизельной Олег Троянчук из Харькова. Нас сближало то, что мы оба писали стихи Олег, кажется, уже окончил университет. Был он чуть старше меня, с 27-го года. Говорил, что попал в лагерь за то, что был переводчиком у немцев. Сейчас я полагаю (да, собственно говоря, и тогда так думал), что это была его легенда для самозащиты от бандеровцев-антисемитов. Олег был похож на еврея и картавил. Очень дружен он был, как и я, с Натаном Лурье

Мы читали с Олегом друг другу стихи. Он был поклонником декадентов. Вот некоторые его строки:

…Глаз твоих бледно-синие дали,
Белый бархат изнеженных рук
Почему— то мне близкими стали,
Дорогими, любимыми вдруг
Ты молчала, печально глядела
В даль кровавых закатных огней,
Будто в них ты увидеть хотела
Грани этих стремительных дней.

Сейчас мне кажется, что я даже помню лагерный номер Олега Троянчука. М-20. Так и стоит перед глазами написанный на зеленой спецовке светло-синей краской. Но это, может быть, и шутки памяти. А впрочем, как знать. Работал Олег Троянчук в электроцехе и меня обещал туда устроить.

На Коцугане я окреп физически и «сильно озверел» (это означает: стал отчаянно смел).

Зимою с 52-го на 53-й год я еще раз попадал на Центральный, и при моем появлении у вахты Протасевич, Чернуха и Дзюба бежали прятаться в БУР. Я был смел и силен, как молодой зверь. За пазухой у меня всегда была завернутая в тряпку острая и крепко закаленная стальная пика. Лезвие пряталось в ножны, сделанные из куска старого валенка.

А над моей головой дремала высокая сопка Бремсберга. Казалось дайте свободу, и я взбегу на нее, не переводя дыхания.

Раз на зимнем разводе два босяка (вора), случайно выпущенные из БУРа, запороли на моих глазах нарядчика Купу. Он ходил со своею луженою трубою-рупором — вызывал на развод бригады. Мы выходили в конце. Из барака я услышал странные звуки — радостную ругань и смертные крики. Я выбежал и увидел вдали:

стоит, качаясь равномерно, высокий Купа, а два человека пониже ростом, в легкой одежде, вбивают в Купу пики, один — в грудь и в живот, другой — в спину, передавая уже полуживое тело друг другу, с пики на пику. Скоро Купа уже лежал в большой луже мгновенно замерзавшей крови, тут же куски ваты из щегольского бушлата Купы. Шел легкий снег. И ложился на лицо Купы. И валялась на снегу луженая Купина труба.

И равнодушно смотрела на все происходящее сопка Бремсберга.

КЛАДБИЩЕ В БУТУГЫЧАГЕ

Я — последний поэт сталинской Колымы. Если я не расскажу — никто уже не расскажет. Если я не напишу — никто уже не напишет.

Я с самого детства, лишь закрою глаза и прижму пальцами веки, — вижу два небольших золотых озерца или самородка. Слева совсем маленькое, справа — раза в полтора-два больше. Что это? Не знаю. Предсказание и знак Колымы? Знак Бутугычага? Но на Бутугычаге добывали не золото, а серебро.

Кто опишет после моей смерти кладбище в Бутугычаге?

Кладбище — это вечный мавзолей, созданный природой и людьми. И никак его не разрушить.

Сжечь нельзя — гореть нечему. Как сказано в «Энциклопедии географических названий» о верхних отрогах хребта Черского, это горная страна, переходящая в горную тундру и заполярную каменистую пустыню. Вот там оно и расположено, это кладбище. А бедный лес — он гораздо ниже, в долинах и распадах, — был почти начисто сведен еще в 30-х годах. А там лиственница полутораметровой высоты и толщины у пня такой, что пальцами можно обхватить, растет около ста лет.

И вывезти это кладбище нельзя — египетская работа, и дорог нет, и высота над уровнем моря около 3000 метров.

Широкая, покатая седловина между сопками, левее Центрального лагпункта. Там и находится кладбище (или, как его часто называли, Аммоналовка — в той стороне был когда-то аммональный склад). Неровное плоскогорье. И все оно покрыто аккуратными, ровными, насколько позволяет рельеф местности, рядами едва заметных продолговатых каменных бугорков. И над каждым бугорком, на крепком, довольно большом деревянном колышке — обязательная жестяная табличка с выбитым дырчатым номером. И если поблизости хорошо заметны могильные возвышения (порою и даже часто это просто деревянные гробы, поставленные на чуть-чуть расчищенную каменистую осыпь и обложенные камнями;

верхняя крышка гроба часто полностью или частично видна), то далее они сливаются с синевато-серыми камнями, и уже не видны таблички, а лишь кое-где колышки.

И лежат на этом номерном кладбище многие мученики. Сколько их? Никто не считал.

Природа создала идеальные условия для, можно сказать, вечного сохранения и тел, и могил. Там, где гробы случайно повреждены, видно, что тела погибших высохли, задубели на почти постоянном сухом морозе. (Зимою температура держится здесь ниже 70 градусов по два с половиною — три месяца). Лето очень короткое и тоже сухое и холодное. Сохранность трупов такая, что позволяет различить черты лица. Я это видел сам, когда был там. Об этом же говорят в письмах знакомые магаданские поэты, краеведы, геологи, журналисты. По номерам на табличках можно в соответствующих архивах легко найти личные дела погребенных, узнать их имена.

Работа в любой шахте вредна. А в мокрых иди пыльных рудниках при плохом питании — тем более. Особенно ручная откатка руды вагонетками из-под блоков по штрекам. Если штрек мокрый, то невыносимо влажно. И не помогают ни резиновая роба, ни резиновые сапоги. Едкий туман стоит в штреке, видимость плохая, с бревен крепления капает, а порой и струится вода. Вода плещется и на путях под ногами. В сухом штреке — мелкая, как пудра, удушающая рудная пыль. Кашель до кровохарканья.

Катали мы вагонетку с Володей Филиным (я уже писал об этом). Мы старались избежать треков, просились в квершлаг. Там тоже пыльно от работы бурильных молотков. И грунт самый твердый и тяжелый — чистый гранит. Но зато — гранит! Чистый!

Чтобы не идти работать в штреки и на блоки (ведь не сам решал, а бригадиры назначали место работы), я отказывался от работы вообще, за что месяцами сидел в холодном БУРе на 300 граммах хлеба и воде. Я соглашался вместо теплой шахты работать зимою на поверхности. Жестоко обмораживался, попадал в лазарет. Знал, что с моими легкими при работе в штреке неизбежно погибну.

Рудообогатительная фабрика тоже была, что называется, вредным производством. В дробильном цехе та же, но еще более мелкая пыль. И химический, и прессовый цехи, и сушилка (сушильные печи для обогащенной руды) были чрезвычайно опасны едкими вредоносными испарениями.

В последнее время мне особенно часто снится Бутугычаг, рудник, рудообогатительная фабрика, сушилка… Большие длинные печи, большие стальные противни.

Работа в сушилке была очень легкая — слегка помешивать кочережками концентрат, высыхающую, прошедшую дробильный, химический и прессовый цехи массу, почти чистую смесь окислов добываемого металла, — пока не высохнет. И рабочая смена всего шесть часов. На эту работу с удовольствием шли молодые западно-украинские парни. (Наверное, потому в этих снах я думаю по-украински.) Чем вкалывать четырнадцать часов в мокрой или пыльной шахте, бурить шпуры или надрываться над вагонетками с рудою — почему не пойти в сушилку? Тепло. И кормят лучше. Даже молоко дают.

46
{"b":"30956","o":1}