Содержание  
A
A
1
2
3
...
146
147
148
...
159

Советские люди очень любили тех, кто двигался по сходному с ними пути. И чем дальше географически и этнографически эти люди были от советского человека, тем более теплые чувства он к ним испытывал. Идет строительство справедливого общества во Вьетнаме, Анголе и даже на противоположной стороне земного шара, на Кубе, в Чили. Советского человека страшно волнует: все ли идет в этих местах гладко, не строят ли козни империалисты, а то он готов поделиться всем, что у него осталось. Очень важен был элемент отдаленности и экзотики: соседи, те же чехи и поляки, – тоже хорошие люди, но разные команданте, сомбреро, тамбурины просто завораживали[935]. «У них первый был вопрос – свобода Африке, а потом уже про меня, в части „разное“ (А. Галич).

В годы брежневского застоя постепенное разложение коммунистических идеалов приводит к тому, что любовь к дальним «братьям но классу», «по борьбе» и т. п. начинает вырождаться в банальную любовь ко всему иностранному, в которой сквозит уже и откровенная насмешка. Эту ситуацию хорошо передает А.А. Зиновьев: «Как говорится в популярной песне, „Настоящие ибанцы уважают иностранцев“. Но это не совсем точно. Ибанцы обожают иностранцев и готовы отдать им последнюю рубаху. Если иностранец рубаху не берет, его называют сволочью. И правильно делают. Дают – бери, бьют – беги. Раз дают, бери, пока по морде не дали. Не выпендривайся. От чистого сердца дают. От всей души. Бери, пока дают, а не то… Если иностранец рубаху берет, а делает по-своему, его опять называют сволочью. И поделом. Зачем было брать. Если уж взял, так будь добр.

Мы ему от всей души. Бескорыстно. А он, сволочь, на тебе. Жди от них благодарности. Сволочь, да и только. Ну, а уж если иностранец и рубаху взял, и сделал по-ибански, то тогда он тем более сволочь, поскольку тогда он свой, а со своими церемониться нечего. А, говорят ибанцы в таком случае, этот наш, сволочь… Заветная мечта ибанца – чтобы его приняли за иностранца. И тогда, кто знает, может, без очереди пропустят, может не заберут, может, номер в гостинице дадут без брони высших органов власти и без протекции уборщицы. А еще более для того хочется ибанцу быть как иностранцу, чтобы прочие ибанцы подумали про него: глядите-ка, вон иностранец идет, сволочь!»[936]

К любви к дальнему относится и любовь к вождям и героям. У советского человека такая любовь была заложена в душе и в крови. Он рождался, можно сказать, от папы, мамы и… вождя. Высших руководителей страны и народных героев он любил больше ближнего, живущего с ним в одном подъезде или на одной улице[937]. Это было обоготворение, настоящий экстаз. Известны случаи, когда у женщин во время демонстрации на Красной площади наступал оргазм. Речь шла не о симпатии или уважительном отношении, которое может вызвать толковый лидер или совершивший героический поступок человек. Это была всепоглощающая страсть. Отсюда и истинное горе от смерти вождя.

Советское общество жаждало героев, и его руководство не обделяло его ими. Создавались они довольно просто. Брался абсолютно неприспособленный к плаванию во льдах корабль и направлялся в Ледовитый океан. Там его сразу же зажимало льдами. Он тонул, экипаж высаживался на льдину, и начиналась героическая эпопея. На поиск вылетали не готовые к таким расстояниям и метеоусловиям самолеты и, естественно, разбивались. В конце концов героев спасали, их ждали торжественная встреча, цветы, праздничные газетные полосы. Простые люди увешивали стены своих квартир портретами героев и по сути проводили жизнь в любви к Чкалову, Папанину, Отто Шмидту и др.

К любви к дальнему надо отнести и любовь к прошлым поколениям. Коллективизм настойчиво культивирует любовь к тем их представителям, которые внесли особый вклад в реализацию соединяющей поколения общей цели, в утверждение нынешнего коллективистического общества и его основных ценностей. Центральная улица едва ли не каждого советского города была улицей Ленина; в городе обязательно имелись улицы Маркса и Энгельса, Розы Люксембург и Карла Либкнехта, Баумана и Кирова, Чапаева и Лазо, нескольких коммунистов-революционеров местного значения. Только в конце 40-х гг., когда была предпринята попытка возродить национальное самосознание, героев революции несколько потеснили герои прошедшей войны и русские писатели.

В перестроечные времена советская любовь к дальнему дала неожиданный побег – страстный интерес к обитателям иных планет. Вдруг оказалось, что десятки людей уже встречались с инопланетянами, подвергались их обработке, знают их привычки и быт. Рассказы о внешнем облике инопланетян заметно расходились, трудно было также понять, хотят ли они помочь нам, или, напротив, мы должны прийти к ним на помощь. Эти рассказы заставляли вспомнить описанную А. Толстым в «Аэлите» эпопею: в голодные 20-е гг. из разрушенной России на Марс отправляется космическая экспедиция; на Марсе она подключается к незатихающей и там классовой борьбе и помогает освобождению угнетенных. Тема контактов с инопланетянами довольно быстро угасла; рецидив старой советской болезни любви к дальнему оказался неопасным[938].

Пренебрежение любовью к ближнему и постоянная подмена ее любовью к дальнему имела многие печальные последствия. Ю.Н. Давыдов оценивает такую подмену как преступный шаг. «Философский аморализм, открыто заявленный самим Ницше, был воспринят нашей интеллигенцией как „новая этика“ – этика „любви к дальнему“. И это стало роковым соблазном для отечественной литературно-философской мысли, двинувшейся по пути отказа от традиционно-христианской этики любви к ближнему. Ибо отныне в образованных кругах ее стали называть не иначе, как „мещанской“, противопоставляя ей „аристократизм“ (и конечно же, революционность) любви к Сверхчеловеку, „новому человеку“, „человеку будущего“ и т. п.»[939] Откуда неумолимая жестокость, абсолютная бесчувственность людей, принимавших в недавнем прошлом решения о «ликвидации» сотен тысяч, а затем и миллионов соотечественников? «…От преступной подмены любви к ближнему – „любовью к дальнему“, которая обернулась не только равнодушием, но и ненавистью к тем, кто не склонен был уверовать в эту новую любовь»[940]. Суровая оценка любви к дальнему, но с этой оценкой трудно не согласиться.

Любовь к человеку и любовь к истине и добру

Коммунистическая любовь к человеку всегда является любовью к человеку только своей веры и своей формации и к тем, для кого советский образ жизни представляется образцом. На этой любви сказывается идея любви к дальнему, и прежде всего, любви к тому идеальному человеку, который будет жить при полном коммунизме. Реальный человек нынешнего мира мало подходит для любви: у него слишком много «родимых пятен» прошлого. Человека любят лишь постольку, поскольку он олицетворяет будущее и борется за его скорейшее воплощение в жизнь. Этот так называемый новый, или пролетарский, гуманизм противопоставляется старому, буржуазному гуманизму, проповедующему любовь к абстрактному человеку, независимо от его социальной позиции. «Социализм обозначает собой кризис гуманизма, – пишет Н.А. Бердяев, – кризис человеческого самоутверждения, сформулированного в демократии. Социализм переходит уже к какому-то нечеловеческому содержанию, к нечеловеческой коллективности, во имя которой все человеческое приносится в жертву. Маркс – антигуманист, в нем человеческое самоутверждение переходит в отрицание человека. Демократия еще гуманистична. Социализм уже по ту сторону гуманизма»[941]. Бердяев справедливо подчеркивает принципиальное сходство коммунистической и средневековой любви к человеку: и в том и в другом случае это любовь не ко всякому человеку, а лишь к человеку своей веры и своего бога; коллектив выше человека, и только коллективу дано определять меру любви к входящему в него индивиду: «Социализм есть реакция против новой истории и возврат к средневековью, но во имя иного бога. Новое средневековье должно быть подобно старому, в нем будет своя обратная теократия. Но когда кончается царство секу-лярной гуманности, тогда раскрываются противоположные бездны. Социалистическое государство походит на теократию и имеет теократические притязания, потому что оно есть сатанократия. В нем общество, общественный коллектив становится неограниченным деспотом, более страшным, чем деспоты древней Ассирии и Персии»[942].

вернуться

935

До Фиделя Кастро и кубинской революции, сделавшей Кубу «островом свободы», никакой Кубы для русского человека не было. Известно о ней было ничтожно мало, и только потом выяснилось, что у нее с Россией давние связи. Оказалось, в частности, что еще в середине XVIII в. там побывал просветитель Федор Каржавин. Ничего лестного про кубинцев он не написал, но зато отметил, что облик их «показывает задумчивость и уныние. Они по чрезвычайной своей лености почти ничем убеждены быть не могут к оказанию услуги европейцу… Паче всего надобно остерегаться, чтобы их чем-либо не оскорбить, потому что мщению не знают пределов» (Цит. по: Рабинович В. С гишпанцами в Новый Йорк и Гавану. М., 1967. С. 31). В 60-е гг. этого века кубинская революция сделалась метафорой революции Октябрьской. Мешая все на свете, Е. Евтушенко писал:

Но чтоб не путал я века
И мне потом не каяться,
Здесь, на стене у рыбака,
Хрущев, Христос и Кастро!

(Евтушенко Е. Нежность. М., 1962. С. 141). П. Вайль и А. Генис с иронией замечают по поводу этого сближения социалистических революционеров с Христом: «Расположившиеся, как два разбойника по сторонам Иисуса, бородатый кубинский партизан и лысый советский премьер слились воедино в порыве преобразования общества» (Вайль П., Генис А. 60-е. С. 55).

вернуться

936

Зиновеьв А.А. Зияющие высоты. Кн. вторая. С. 35–36.

вернуться

937

Л. А. Седов называет в качестве важного компонента тоталитарной системы «энту-зиазмический фактор», «фактор действительно подлинной веры и любви, если угодно „любви к тирану“, любви совершенно неподдельной. И этот „энтузиазмический фактор“, конечно же, подпитывается подсистемой репрессий, чисток, которая создает в стране атмосферу страшной, но волшебной сказки» (Тоталитаризм как исторический феномен. С. 31).

вернуться

938

«Кругом пришельцы» – так называлась популярная в начале 90-х гг. книга рассказов В. Губина. Пришельцы сделались привычными, как предметы одежды или мебели, без которых человеку трудно обойтись. «Мой пришелец так больше и не появился, но заронил в мою душу постоянное беспокойство. Я хожу теперь и все время приглядываюсь к людям, животным, деревьям, вещам, и мне многие из них кажутся удивительными, загадочными и волнующими. Я как будто прозрел и часто думаю – то ли действительно наш мир так таинственно прекрасен, если внимательно к нему приглядеться, то ли все-таки вокруг полно пришельцев… Началась осень, похолодало. Отправляясь на работу, я надел плащ и, сидя в автобусе, вдруг поймал себя на том, что думаю о плаще – какой он у меня удобный, теплый и какая у него приятная на ощупь ткань. А потом даже вздрогнул от мысли, что, может быть, мой пришелец из благодарности превратился в этот плащ и греет меня. Уже давно превратился. И мне стало грустно от того, что с плащом поговорить нельзя, что без моего пришельца я не смогу найти дорогу к тому утраченному состоянию, в котором – я все больше в это верю – когда-то находились люди» (Губин В. Кругом пришельцы. Сборник фантастических рассказов. М., 1992. С. 9).

вернуться

939

Литературная газета. 1989. 22 февр.

вернуться

940

Там же.

вернуться

941

Бердяев НА. Новое средневековье. М., 1990. С. 73.

вернуться

942

Там же.

147
{"b":"310","o":1}