ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Конечно же, фальшивых пророков всегда больше, чем истинных, и в России процветал особенно впечатляющий тип поэтических шарлатанов, разоблачавших друг друга перед лицом изумленной общественности. Исторически, однако, особенно необычного в российской оголтелости я не вижу, и полуголодные поэты, скажем, Альбиона готовы выцарапать друг другу глаза и вырвать языки с неменьшей целеустремленностью. Пролистайте страницы литературных склок за последние четыре сотни лет. Однако личный опыт и политическая система с клеточной, как в зоопарке, методой растаскивания дерущихся по разным углам вольера приучили их держать язык за зубами — не провоцируя тех, кто хотел бы этот язык вырвать, выбив предварительно зубы. Литературную братию приучили к мысли, что надо жить (вещать) самому и давать жить другим. У каждого есть свое место, и каждый на своем месте. Это, однако, не умилительная гармония, а равновесие конфликтующих амбиций — и как зрелище это равновесие порой невыносимо. Литературные нравы облагородились, но под изящно скроенными пиджаками бушуют все те же страсти эпохи первобытных шкур. Отсюда недалеко до знакомой всем российской ситуации шкурности — с подсиживанием и сплетнями, граничащими с доносительством, с расталкиванием локтями и публичным оплевыванием. Потому что человек слова всегда стремился к славе (и любви), а ему все время ктонибудь мешал. Поэтов (интеллигенцию) Англии действительно вытеснили с политической арены, но наивно было бы предполагать, что поэты этим довольны. Они кусают губы, интригуют и завидуют своим коллегам по перу, особенно там, где к поэтам периодически обращаются по телефону тираны — за советом, кого казнить раньше, а кого позже.

Детскость и одновременно циничность этой тяги к державной силе, разнузданное варварство этой тоски по политической мощи не означают, что высокая, истинная литература должна чуждаться власти. Это не так. Литература не отражает жизни, как и жизнь не диктуется литературой; это часть жизни, это еще одна жизнь, где автор правит как самодержец. Для меня мои слова, мысли моих персонажей и сами персонажи столь же реальны, что и деревья, деньги или правительство. Но, в отличие от последних, мои слова, подслушанные извне или продиктованные свыше, подвластны моей воле. При всем при этом существуют они, они живы помимо меня, лишь тогда, когда их слышат, когда их читают, когда их обговаривают. Это такой субъективный идеализм: слова поэта существуют лишь тогда, когда их слышат. И чем больше людей их слышит, тем живей они становятся. Поэт борется за обретение аудитории, за власть над ней не для себя, а для своих слов (чем больше поэта любят, тем лучше он поет). Власть же зависит от силы. В том смысле, в каком это было понято Пастернаком в «Охранной грамоте»: «в отличье от науки, берущей природу в разрезе светового столба, искусство интересуется жизнью при прохождении сквозь нее луча силового… Я пояснил бы, что в рамках самосознанья сила называется чувством… Собственно, только сила и нуждается в вещественных доказательствах». Таким вещественным доказательством и является словесный жест. Мандельштам дал пощечину Алексею Толстому. Это проявление силы слова: поэты, мол, тоже умеют бить морду. С чувством. Я тоже в этом смысле причисляю себя к поэтам. Ограничивать словесный жест рамками благопристойной цивилизованности и несоучастия — это та же цензура. Отправлять поэтов на заднюю полку в пустынном книжном магазинчике на околице английской деревни рядом с общественной лужайкой, где деревенские против местного дворянства вдохновенно сражаются в крикет, — судьба не слишком отличающаяся от сибирской ссылки. Большой поэт может быть и политиком и отшельником, но большая поэзия не мыслима без большого читателя. Поэт, отказывающийся от общественной власти слов, не напоминает даже короля Лира, самоотречением проверявшего своих подданных на верность, потому что король без короны не перестает быть королем по крови, но поэт, обрекающий свои слова на вечное одиночное заключение, это уже не поэт, а тиран.

2. Танки и суры

Все вышесказанное — попытка подведения итогов десятилетия кардинальных перемен в позициях и самих литераторов, и публики в самом болезненном из российских вопросов — о политическом соучастии. Для меня лично эти драматические перемены ведут свой отсчет с идеологического «землетрясения», которое я пережил в Лиссабоне на литературной конференции в самом начале советской «перестройки» [117]. И инициатором этого пересмотра российских позиций стал Салман Рушди.

Появление знаменитого писателя в сопровождении двух телохранителей на светском мероприятии — скажем, на ужине у друзей в частном доме — ситуация анекдотическая и поэтому неизбежно порождает разные абсурдистские истории со скандальными происшествиями. На одном из таких светских ужинов в Лондоне наивный поклонник Салмана Рушди спросил у него то, чего спрашивать не следовало: в какой степени Рушди ощущает себя ответственным за гибель тех, кто был связан с переводом и публикацией его «Сатанинских сур» на разные языки мира? Любопытный вопрос. Как, скажем, чувствовал себя Ницше, если бы узнал, как воспользовался его концепцией «сверхчеловека» Гитлер? Как, скажем, чувствовал себя Солженицын, когда узнал, что машинистка, у которой органы конфисковали экземпляры «ГУЛага», повесилась? Для любопытствующего молодого человека на ужине это был вопрос философско-теоретический. Для Салмана Рушди вопрос автоматически подразумевал обвинительный приговор: его личные, мол, словесные счеты с мусульманским миром привели к гибели невинных людей. Вопрос сам по себе подразумевал в качестве виновного не того, кто осуществил злодейство, а того, кто заговорил открыто о существовании злодейства как такового. Присутствующие еще не успели понять, о чем, собственно, спор, как Салман Рушди с лицом бледным от бешенства уже направлялся к дверям. Ошарашенные хозяева салона пытались его удержать, извинялись за бестактность случайного гостя, но Рушди громогласно заявил, что ни минуты не останется под крышей этого дома. Однако в холле его встретили два телохранителя и сообщили ему, что в данную минуту покинуть он этот дом не может ни под каким видом: машина заказана на одиннадцать, менять расписание и маршруты его передвижения строжайше запрещено, и поэтому ему придется провести остальную часть вечера в компании телохранителей в предбаннике: обратно возвращаться к обеденному столу было для Салмана слишком унизительно. О чем весь вечер проговорил Рушди с двумя представителями секретных органов британской короны (над которыми он так блистательно издевался еще недавно в своей прозе), пока из-за полуоткрытых дверей обеденной доносились обрывки светской болтовни, сказать трудно. Это скорее сюжет для абсурдистской комедии какого-нибудь Тома Стоппарда. Или для короткого рассказа самого Салмана Рушди. Не выдумал ли он сам эту историю? Он мог бы. 3а десятилетие фатвы Рушди ни на минуту не бросал пера. «Пока сердце оплакивает потерю, дух радуется находке». Я цитирую эту суфийскую мудрость, потому что Салман Рушди довольно подробно говорил о традициях суфизма в его семье. Пафос суфизма — в мистической двойственности, неоднозначности манифестаций человеческой природы. Как двойственна и сама природа ислама, попавшего в «ножницы» между двумя «старшими» религиями мира — иудаизмом и христианством. Сами «Сатанинские суры» — это систематическая драматизация этой двойственности, увиденной в перипетиях двух главных персонажей романа, двух индийцев: один — ассимилированный британский гражданин, жуликоватый бизнесмен; другой — богобоязненный патриот, скромняга. Естественно, у каждого из героев романа вылезает наружу двойная подкладка. Двойственность этой подкладки еще и в расщепленности мира у героев-иммигрантов — и в религии и в воспитании, в их индийской английскости.

Мало кто в России отдает себе отчет в том, насколько роман Рушди эмигрантский по своему тону и тематике и насколько он оскорбителен для мусульманской общины в Великобритании. Что касается самого Салмана Рушди, то его английское воспитание и пакистанское происхождение проявлялись в разной степени в зависимости от обстоятельств — как, скажем, изменилось его отношение к Англии после того, как он осознал, что больше не сможет (как это делал ежегодно) появляться на индийском континенте. Дело даже не в том, что он — выпускник Кембриджа, что само по себе приписывает его к британской элите; гораздо важней, что он закончил одну из лучших (после Итона) частных школ в Англии — Rugby. Для британских мусульман (главным образом из Пакистана) Рушди стал своего рода Эдуардом Лимоновым — но только вместо нервных оскорбительных закидонов, выпадов в адрес и камней в огород Солженицына как агента ЦРУ тут появляется коррумпированный имам в фешенебельном лондонском Кенсингтоне, явно списанный с иранского аятоллы в Париже. Сам аятолла и его муллы не заметили бы книги — это заботливые мусульмане прислали им самые интересные цитаты из Лондона. Зная все это уже сейчас, я понимаю, почему так задело Салмана Рушди десять лет назад мое эссе «Двуязычное меньшинство»: прежде всего, своим названием. Речь шла о понимании литературы как некого гибрида между интимностью личного общения и общественной гласностью, площадной публичностью; между личным разговором и языком толпы. Я говорил о том, что «писатель по природе своей есть двуязычное меньшинство в толпе единомышленников». Эта двуязычность может быть спровоцирована и идеологическим двурушничеством (в советском конфликте власти и интеллигенции), и религиозной расщепленностью в век атеизма, и (как, скажем, лично для меня) эмигрантской раздвоенностью. Это не значит, что писатель как личность, как гражданин не может исповедовать некую цельную и последовательную идеологию, даже стать партийным деятелем. Но эта партийность не всегда выражается однозначно. Аполитичность — это тоже политическая позиция. В связи с этим у меня и возник пассаж о Салмане Рушди.

вернуться

117

Имеется в виду Вторая Уитлендская конференция по литературе, проходившая в Лиссабоне в мае 1988 года. Стенограмма ее заключительного заседания, описываемого Зиновием Зиником, недавно опубликована: Лиссабонская конференция по литературе. Русские писатели и писатели Центральной Европы за круглым столом // Звезда. 2006. № 5. Опубликованный в «Звезде» текст выступлений русскоязычных литераторов является результатом двойного перевода: с русского на английский (сделанного устроителями конференции) и обратно, что привело к неточностям и ошибкам. См. в связи с этим разъяснения Татьяны Толстой: http://n-bogomolov.livejournal.com/17032.html (примеч. ред.).

43
{"b":"31003","o":1}