ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Отец! Это был отец, и он пришел проститься с нею навеки.

Навеки!..

Александр Данилыч как схватил дочь в объятия, так и стоял зажмурясь и словно бы не собирался отпускать.

Князь Федор держался в стороне, с болью поглядывая на посеребренную лунным светом голову Меншикова. Чудилось, он за этот день сплошь поседел… а может быть, так сие и было, и лунный свет здесь вовсе ни при чем.

Видя это прощальное, неразрывное объятие, князь Федор даже руку к сердцу прижал, ибо вполне живо ощущал, что чувствует сейчас Меншиков. Все-таки одно дело – поверить в чудо, измысленное Сивергой для спасения Маши, и совсем другое – увидеть мертвое, восковое лицо любимой дочери, услышать, как застучали по крышке гроба комья земли… ждать ее теперь в этой серебряной, призрачной ночи, не веря, не зная, придет она – или в самом деле так и лежит в кромешной могильной тьме. И вот теперь они вновь встретились – чтобы вновь пережить разлуку, столь же необратимую, как смерть. Поэтому он стоял молча, терпеливо ждал, не обращая внимания на встревоженные Савкины взгляды. Все правильно, все верно: отойти от Березова лучше затемно, пока спит всякий случайный взор, однако у него сердца не хватало произнести роковое слово и оторвать Машу от отца.

Александр Данилыч сам все вспомнил, сам очнулся, сам разомкнул объятия и, поцеловав дочь в лоб, взглянул на князя Федора с улыбкой, которая на этом смертельно-бледном лице казалась судорогой боли:

– День сегодняшний пуще иного года исполнен душевного трепетания… Боже мой! Только нынче постиг: что я видел, что знал прежде?! Великий государь несся по жизни, будто звезда летучая, меня в вихре движения своего увлекая. Мы видели только грядущее, отринув настоящее; мы зрели чужую удачу, позабыв о мудрости родной… Да у Баламучихи больше ума, чем у меня! Она что-то учуяла сегодня… я же, может статься, жизнь свою проиграл лишь потому, что утратил этот нюх, это чутье живого, русского… нет, просто – человека. До сих пор умом не постигаю, как возможно было сделать то, что сделала Сиверга, до сих пор мерещится в этом какой-то подвох! Веру утратил, вот и… рухнул.

Маша отстранилась, пристально глянула на отца, попыталась что-то произнести дрожащими губами, но он с ласковой улыбкой покачал головой:

– Нет, нет! Я не ропщу, я с умилением предаюсь воле Творца. Кого боги хотят погубить, того лишают разума. Ну а я… лишен был веры. Да что! Был я баловнем судьбы, все мне досталось шутя – шутя и утратилось. – Он хохотнул. – Впрочем… не совсем.

Не выпуская Машиной руки, Александр Данилыч поманил князя Федора в тень и, пошарив за пазухой, извлек нечто, на первый взгляд показавшееся хороводом крошечных мерцающих звездочек, и только когда ладони Федора коснулось что-то колючее, он понял, что держит драгоценные каменья.

– Алмазы? Ожерелье?! Быть не может! – недоверчиво шепнула Маша. – Но… нет, как? Где ты их спрятал?!

– Не могу же я выдать любимую дочь замуж безо всякого приданого, – пожал плечами Александр Данилыч, и князь Федор отметил, как ловко он уклонился от ответа.

– Нет, я не возьму, – отстранилась Маша. – Тебе, всем вам здесь они куда нужнее!

– Э-э, нет!.. – отскочил Меншиков и едва не упал, едва удержался, вцепившись в плечо Федора. – Ничего, ничего. Это я каблук плохо привинтил.

Маша глянула вниз. Отец был обут в свои единственные сапоги с высокими наборными каблуками: сапоги, сшитые по старому русскому образцу, а не новомодные башмаки с пряжками, которые всегда нашивал при дворе.

– Быть того не может, – повторила она ошеломленно. – Неужто в каблуках?!

Меншиков торжествующе рассмеялся:

– Да, Пырский с Мельгуновым чуть ли не в ушах у меня шарились, а сапоги снять не додумались. Я же, предчувствуя новые Петькины и Долго… – Он хмыкнул, скрывая обмолвку, и смущенно покосился на Федора: – Предчувствуя, стало быть, новые противников моих пакости, исхитрился еще в Раненбурге измыслить схорон [96]. И, как видите, очень кстати.

Он похохатывал, весьма довольный собою, но от князя Федора, который не сводил глаз с тестя, чая в его взвинченности какой-то новой неожиданности, не ускользнула смущенная заминка, предшествующая новому широкому жесту: сунув руку за пазуху, Меншиков извлек оттуда две алмазные серьги и сунул их дочери.

– Бери, не спорь, – сказал ворчливо. – Пригодятся. Корабельщики, знаешь, какой народ? Три шкуры с вас драть будут за провоз, а до Лондона, чай, дорога долгая! Может, с нашими-то еще столкуетесь сердечно, а как сядете на аглицкую ладью, так каждый камушек в ход пойдет! Еще ладно, что зимовать не придется в Архангельске, а то б и вовсе… – Он осекся, но, взглянув в блеснувшие глаза князя Федора, только рукой махнул: – Ах, язык-то помело, чертов болтун!

– Откуда вам сие ведомо, батюшка? – воскликнула изумленная Маша, а князь Федор ничего не спрашивал: и без слов было ясно, что Сиверга открыла Меншикову грядущее.

Значит, все обойдется, все сбудется, их ждет удача! Князь Федор всегда верил в нее, но верить – это одно, а знать доподлинно – совсем другое, и сейчас он чувствовал себя так, будто у него выросли крылья. Руки чесались скорее взяться за правило [97] карбаса, распустить парус, поймать волну и ветер, вдохнуть полной грудью воздух свободы, но он сдерживал себя, не забывая: эти двое прощаются навсегда.

Маша сжала в горсти драгоценности и орошала их тихими слезами, а отец растерянно глядел на нее, и лицо его было уже вполне различимо: короткая северная ночь шла к концу, стремительно близился рассвет.

– Да полно, полно тебе! – не выдержал он наконец. – Полно меня хоронить заживо! Мне вон церковь еще построить надобно! Доколе строю – жив буду. И знай – ничто не зряшно в божьем промысле. С высот положения своего был я низринут затем, чтобы осознать: на высоты духа мне еще предстоит подъем многотрудный, а это и почетнее, и достойнее, нежели высоты власти. Пустое все, ей-же-ей! Одна твоя слеза, Машенька, по мне, заблуднику, сейчас для меня дороже всех богатств мира, мною потерянных. Потерянных… – повторил он с задумчивым выражением, хлопая себя по карманам. – Вот же черт! Неужто потерял?!

Князь Федор громко закашлялся, пытаясь скрыть смех и слезы. Господи, как же любил он сейчас этого неуемного, непобедимого Алексашку, как жалел о том, что не дано им было близко узнать друг друга! И, верно, Меншиков думал о том же, ибо, выудив из бездны своих карманов бесценный перстень с брильянтом в добрую горошину и небрежно сунув его дочери, словно игрушку-безделицу, он стиснул руку князя Федора.

– Не думай, что я ничего не понимаю, не чувствую, что значило тебе – Долгорукову! – все сие испытать, пережить, содеять, – сказал Александр Данилыч, и Федор снова глухо кашлянул, ибо у него запершило в горле. – Жаль, что чужеземщина тобою обогатится, а Россия – обеднеет. Жаль, что из-за меня, старого дурня, принужден ты на чужбину бежать. Жаль, что внук мой на чужбине… Эх, ладно! Прощай, князь Федор! До гробовой доски буду за тебя, как за сына, бога молить. Только ты ее береги, мою душеньку! – И почти сердито отдернул руку: – Ну все уж! Ступайте!

Маша рванулась к нему, но он только быстро поцеловал ее в лоб и снова зашарил по карманам, и, как ни тяжело было мгновение, князь Федор не смог сдержать любопытства: да неужели Меншиков жестом фокусника-скомороха извлечет из своих тайников еще какую-нибудь тысячерублевую побрякушку?! Но, верно, сия пещера Али-Бабы наконец опустошилась: ничего не вынул Меншиков, кроме большущего, застиранного носового платка:

– Ну уж довольно, довольно! С богом!

Теперь он чуть ли не в тычки гнал их на карбас, где так и приплясывал от облегчения Савка.

Неудержимо рвалось в небеса рассветное солнце. И уже совсем скоро сияющая завеса его слепяще-белых, молодых лучей накрыла отдалившийся высокий берег, и черную закраину тайги, и высокого человека, оставшегося на том берегу. Он только раз махнул рукою – и остался недвижим, словно разлука поразила его как молния.

вернуться

96

Тайник (старин.).

вернуться

97

Руль (старин.).

80
{"b":"31767","o":1}