ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Ну что? – спрашивала она с иезуитской лаской. – Влетела? Влетела?! Ах ты тварь! – И дальше, апоплексически краснея, топая ногой, брызгала слюной в кадр еще минут десять. – Да как глаза твои подлючьи не лопнули! Да как ты на родителей-то посмотришь! Да кому ж ты теперь нужна, тьфу на тебя! Ось, бачь, плюю: тьфу!!!

Тут рядом появлялся мужик, похожий на агронома, и принимался уговаривать повариху:

– Успокойся, Клавдя Тимофевна, что ты душу рвешь из-за этой курвы! – и добавлял, уже глядя в кадр: – До чего ты рабочего человека довела!

Следом на экране появлялась торжествующая семья – пролетарий-отец, пролетарий-сын, только что обмочившийся красный внук, невестка в халате, необъятная свекровь у плиты – и хором кричала:

– Вешайся! Вешайся!

Этим же утешением заканчивались программы для безработных, больных и одиноких.

В магазинах снова выстроились очереди, продавщицы хамили напропалую, да и продукты будто подменили. Однажды вместо сырка ему выдали странный твердый брикет; он откусил – пресно, немного мыльно.

– Я просил сырок «Московский»!

– Это и есть сырок «Московский».

Но сломался Саша, когда в начале весны пошел в овощной закупаться картошкой. На лотке лежали ярко-зеленые клубни некартофельной и вообще необъяснимой формы: правильно-овальные, но со множеством выростов, выбросов, причудливо застывших в фигурки. Картошка была словно рогатой, и рога эти росли повсюду, превращая клубень в диковинного зеленого ежа.

– Это картошка?

– Картошка, что спрашиваете, не задерживайте…

– Но она… странная какая-то…

– Это вьетнамская, гуманитарная помощь. Понимаете? Нам Вьетнам ее присылает…

– А обычной нет?

– Эта и есть обычная. Никакой другой не бывает. Где вы другую видели?

Он не мог объяснить, где видел другую. Он вообще не был уверен, что где-то когда-то видел что-то другое. И потому не особенно удивился, когда на свой вопрос «Который час?» (часы давно остановились, а денег на ремонт не было) услышал от прохожего:

– Асять кукут петого.

– Сколько? – переспросил он машинально.

– Асять петого, – буркнул прохожий и поспешил мимо. То ли он забыл язык, то ли язык забыл его. Он уже почти не понимал того, о чем писали в газетах. Надо было сматываться. Пусть в Москве все менялось – на свете было нечто незыблемое, он продал всю мебель и купил плацкартный билет в Геленджик, к друзьям.

Он проспал всю дорогу под стук колес – отсыпался за полгода бессонницы и страхов: ему все казалось, что теперь-то кошмар кончится. Они могли подменить страну, но подменить море и горы им было слабо.

Друзья были рады. Его приняли. Его кормили. Он радовался прочности чужого уклада, незыблемости этого бытия, и его так разморило, что выйти в тот же вечер к морю казалось подвигом. Ему отвели ту же самую комнату, что и всегда, – комнату уехавшего в Москву старшего сына, – только кровать стояла не так… изголовьем к двери… а он ясно помнил, что прежде спал головой вон к той стене… но какая разница, где уж тут на ночь разбираться! Насытившись впервые за несколько невыносимых месяцев, он заснул, едва добрался до постели.

С утра хозяева ушли на работу, только старуха – мать его друга – хлопотала в кухне. Дом стоял в пяти минутах ходьбы от моря. Он вышел на берег и замер.

Море было красным.

И все-таки это было выше их сил, они не могли заменить море! Задыхаясь, он бросился вверх, к людям, к базару.

– Что сегодня с морем? – крикнул он старухе, продававшей маслины прошлогоднего засола.

– Отходы прибило, – пояснила она миролюбиво. – Тут сбросили какую-то гадость, вот ее и прибивает иногда… Говорят, и плавать можно, говорят, безвредно…

– Но ведь это по всему побережью, на сколько глаз хватает!

– Да говорят, дальше-то чисто… Погоди, через денек волной разгонит…

Он долго не мог заставить себя спуститься к этой красной воде. Надо было привыкать к тому миру, который простирался вокруг. Он нашел укромное место и долго сидел на берегу, глядя на красную воду. Он не заметил, как стемнело, и только потом спохватился: прошло не больше трех часов!

Он поднял глаза.

В густо-зеленом, цвета вьетнамской картошки небе тускло горело ярко-синее маленькое солнце, на которое можно было смотреть без боли. Мимо прошел старик, подняв лицо к синим лучам; лицо казалось мертвым.

– Вы не видите?! – не помня себя, крикнул Саша.

– Я ничего не вижу, – ровно сказал старик.

Только тут Саша разглядел, что тот слеп: старика вела собака, и на эту собаку лучше было не смотреть.

Саша сел на гальку, закрыл глаза, потер виски. Затряс головой. Снова посмотрел в небо.

Синее солнце стояло в зените. Зеленое небо окружало его.

И тут он понял, что больше не боится. Ярость сильнее страха, она изгоняет страх. Здоровая, ясная, сухая ненависть пылала в нем.

– Ну и черт с вами, – процедил он сквозь зубы. – Черт с вами, пусть все будет так. Делайте что хотите. Я-то не изменюсь. Дулю вам всем, я не изменюсь. Сами меняйтесь как угодно. Со мной вы хрен чего сделаете. Я какой был, такой и есть. Я не изменюсь.

С этого дня он ушел бродить, ища настоящее небо и настоящее море, но нигде пока не встретил их. Синдром Василенко, Анька знала, выражается иногда и в том, что нарушается восприятие цветов, что-то вроде дальтонизма, только по всему спектру. Знание настоящего языка проснулось в Саше сразу, и теперь, под Тамбовом, ему уже трудно было говорить на русском. Но Анька понимала его.

4

Третьим рассказывал свою историю Федор Степанович, который заснул однажды в Крыму, в «Беседке ветров» – таинственном месте, где есть, говорят, дыра в другое измерение. Ветер там завывает на разные голоса, трава растет высокая, почти в человеческий рост, и место это скрытое, туристы про него не знают, только местные ходят иногда, в надежде оздоровиться.

Федор Степанович жил в Гурзуфе со старой матерью, работал шофером, был неудачно женат, развелся и ничего особенного от жизни уже не ждал. Сон, приснившийся ему, был ни на что не похож и так реален, словно Федор Степанович и в самом деле побывал в другом измерении. Ему снился северный город, в котором он, оказывается, прожил всю жизнь; у него там был другой отец и другая мать, но главное – другая жена. Он жил в доме пять по Большой Коммунистической, в квартире тридцать два; в городе было много особых примет, но их Федор Степанович помнил смутно. У него росли сын и дочь, сын любил собирать легкие деревянные самолеты из тонких планок, с резиновым двигателем, а дочь играла на пианино и пела в хоре. Сам Федор Степанович работал водителем троллейбуса, ходившего по пятнадцатому маршруту. Это был прекрасный маршрут, начинавшийся у городского парка, на высокой горе над медленной рекой, и заканчивавшийся в парке, на низкорослой окраине, где уже вырастали, однако, новостройки и простор за ними открывался такой, словно там, дальше, было море. Настоящего моря, у которого прожил всю жизнь, Федор Степанович во сне не видел и не скучал по нему.

Он проспал целые сутки, потому что в беседке ветров легко забыться надолго, но за эти сутки успел прожить с новой семьей год или два и все события этих двух лет – выпускной концерт дочери, сломанную руку сына, переход жены с одной работы на другую – помнил отчетливей, чем всю свою гурзуфскую жизнь. Он был удивительно на месте в той семье, все его любили, никто не попрекал, и жена у него была такая милая, а дети такие родные, все в него, что он проснулся в слезах и долго плакал.

С тех пор гурзуфская жизнь и работа стали ему невыносимы. Он стал тратить все деньги и время на разъезды по стране, ища город с большой северной рекой, парком на горе и улицей Большой Коммунистической. Правда, такие улицы были почти во всех городах. Еще он смутно помнил, что была в городе площадь Декабристов, – это навело его на мысль, что снился ему Иркутск или Якутск. Однажды он решил не возвращаться в Гурзуф, дал матери телеграмму, что женился и остается в Блатске, а сам продолжал поиски своего города. До сих пор ходит, но так ничего и не нашел – лишь иногда в толпе попадалось лицо, похожее на лицо его выросшей дочери, или мелькал вдруг затылок сына, но никогда не мог Федор Степанович догнать их в толпе. Портретами жены, сына и дочери он беспрерывно изрисовывал любой клочок бумаги.

107
{"b":"32344","o":1}