ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Чрезвычайно сложно описывать жизнь Квинта после того, как он узнал о своей сущности. Ведь человек может пользоваться только своими, человеческими понятиями, а они во многом стали неприменимы к Квинту. Но есть, однако, одно обстоятельство, которое позволяет думать, что такое описание не очень далеко отойдет от действительности. Ведь и сам Квинт большую часть своей жизни считал себя человеком. Поэтому, возможно, он и теперь в какой-то мере продолжал мыслить и ощущать человеческими мерками и путями. Некоторое время он, словно еще не веря, испытывал свои способности. Лициний не вмешивался, предоставил Квинта самому себе. Огромная, высшая власть над миром, надо всем в общем и над каждым в отдельности настолько непривычна человеку, каковым Квинт являлся по складу ума и воспитанию, что удовлетворительно описать чувства, вызванные ее, как я уже сказал, нельзя. Квинт находился за пределом человеческих эмоций. Чувства и страсти лежали на земле, а он парил в воздухе над ними. Это напоминало сон. Великолепно было все. Всемогущество. У нас есть это слово. Но попробуйте представить себе его смысл! И хотя некоторые вопросы возникали, и какое-то недоумение уже накапливалось в душе, его было так мало, что заметно оно стало лишь гораздо позже...А пока все тонуло в непередаваемом волшебном ощущении власти и свободы. Квинт так и не понял, каким образом он влиял на мир, но влияние было. Он просто чего-то желал, - и желание исполнялось. Иногда ему казалось, что исполнение даже опережает. Это происходило само собой. Естественно, с полгода он только тем и занимался, что экспериментировал. Удачи вызывали восторг, неудач - не было. То были неспокойные полгода. Частые, как никогда пожары, войны и множество необъясненных чудес. Говоря прямо, Квинт вел себя как ребенок. В каждом человеке (за неимением другого удобного слова я буду так называть иногда и Квинта) дремлет ребенок. Он пробуждается в моменты наивысшего счастья. Детство - это ступень, на которой неплохо было бы остановиться и не двигаться дальше. И доказательство этому - то, что именно в лучшие мгновения своей жизни люди чувствуют себя детьми. А самое грустное проклятие рода человеческого - это то, что остановиться на этой ступени никому невозможно. Ее минуют с неумолимой быстротой. Дети - это абсолютно иные существа, поразительным образом, к сожалению, превращающиеся в людей. Чудо, к которому мы привыкли и не замечаем.

Странная, нереальная жизнь, конечно, изменила Квинта чрезвычайно сильно. Он все отчетливей чувствовал себя чужим всему. Мир, тот мир, который для человека является окружающим, был для него просто собственностью. Человек чувствует себя частью мира. Естественной или излишней, - но частью. Для него мир может быть разумен или безумен, жив или мертв, красив или отвратителен, но он вокруг человека, и вне его человек себя не мыслит. Квинт же мыслил себя именно вне мира. Отдельно. И все перипетии жизни перестали задевать его. Он обнаружил, что не помнит, когда в последний раз пожалел кого-нибудь, а ведь до Лициния такое иногда бывало. Ему стало трудно даже смотреть на людей, не могущих вообразить ту свободу и тот покой, в которых Квинт жил. Покой и свобода. Неужели это, действительно, по большому счету, все, что нужно для счастья? Мало это или очень много? И теряем ли мы покой, потеряв свободу? Похоже, что нет. Привыкает, привыкает человек ко всему; даже к рабству. В этом ужас. И правда. Но для Квинта все было чуть по-другому. Он потерял покой, обретя свободу. Хотя понял это слишком поздно. Это странное отчуждение от всего, чувство полной власти (он подсознательно не думал о том, что он не единственный: десять не десять, но уж Лициний то есть точно!) свело бы любого с ума. Но поскольку Квинт уже давно был безумен, ему это не грозило.

Квинт прожил в Александрии пять лет. И пять этих лет покрыты для него ирреальным туманом. Первые два - туманом сна, последние три - пеленой тревоги, неудовлетворения, а в конце и отчаяния. Чем выше забрался, тем больше падать. А потому отчаяние это было таким, какого, осмелюсь заявить, не испытывал еще никто. Граница между этими двумя и тремя годами пролегла довольно резко. Квинт тогда вышел прогуляться и обратил внимание на непривычный, но кажется, веселый шум на улицах и площадях. Прислушавшись к разговорам, он уяснил, что сегодня праздник Сераписа, и все идут на Площадь, где будут жертвоприношения. Что ж. Серапис так Серапис. Квинт неожиданно для себя заинтересовался и пошел вместе с толпой, неприятно выделяясь из нее странным выражением лица, ставшим для него обычным, и, если можно выразиться, походкой, лишенной праздничности. Сакральная жизнь, как и вся жизнь вообще, всегда проходила мимо него. В этом был до сих пор, кажется, мной не отмеченный парадокс. С одной стороны, он вертел жизнью на Земле по своему усмотрению (хотя чем дальше, тем ленивей, оставляя все, так сказать, на самотек). А с другой стороны, совершенно не соприкасался с ней. Он управлял ею как бог, как сила, и пренебрегал ею как личность, как человек. Видно, от этого слова никуда не денешься. Праздники, войны и перевороты интересовали его мало; даже те, которые он сам устраивал. И в этом, кстати, еще один парадокс. Он никому, и в первую очередь себе, не мог бы объяснить смысл своего вмешательства в мир. Совершив вмешательство, он сразу терял к нему интерес. Но, видно, парадоксы, с которыми свыкся, не беспокоят своей неразрешенностью и открытой нелогичностью. По крайней мере, тогда Квинт никакой противоречивости или, тем более, абсурдности в себе не замечал. А те недоуменные вопросы, которые, конечно, давно пришли в голову и вам и мне, еще спокойно дремали во тьме его отравленной души.

Уже толпа вплыла на площадь, уже нетерпение виднелось на всех лицах, уже потянулся над головами тот особенный, который ни с чем не спутать, гул, гул толпы, гул, которого не бывает на узких улицах, который рождается только на площадях, когда Квинт заметил Лициния. Тот стоял чуть ближе Квинта к жертвеннику и что-то весело рассказывал соседям. Те дружно, но почти не слышно из-за шума хохотали. Да. Вот уж кто, в противоположность Квинту, не выделялся из толпы. Лициний чувствовал себя здесь как дома. Толпа была его стихией, а он, как неожиданно подумалось Квинту, был ее порождением. Но вот, все затихло, и гимн понесся над головами мягкими волнами, воздух вибрировал, дрожал, и люди дрожали в такт. Квинт видел потрясающее. Он видел, как светлеют лица, как открываются, с трудом, подобно занесенному илом моллюску, их сердца. Как легкая, очищающая радость заполняет их заскорузлые души, вытесняя, вымывая из этих душ всю грязь, боль и жестокость, как глаза людей искрятся, и руки блаженно расслабляются. Как эти люди, сначала тихо, невольно, а потом вдохновленно подпевают гимну... Увиденное потрясло его. Он взглянул на Лициния. Тот делал все то же, что и другие. Но невыразимой фальшью веяло от него, и от этой фальши содрогнулся Квинт. А еще оттого, что никто, кроме него, этой фальши, похоже, не видел. В Квинте всплывало что-то новое. Это было странное, забытое ощущение. Вины? Но в чем, спрошу я? Презрения к жалким существам вокруг него, обступившим ложный кумир, не зная, что истинный --среди них? Нет. Чего-чего, а презрения тут не было вообще. Квинту вдруг захотелось, чтобы все это поскорее кончилось. Ему захотелось бежать отсюда, отвернуться от этого, не слышать и не видеть ничего, не ощущать ничего. Мелькнула даже мысль, а не уничтожить ли толпу, как уничтожал он корабли штормами и молниями. Но мысль эта, по счастью, улетела так быстро, что не успела облечься в форму сомнения. Жертвоприношение уже шло. Запах жира, вина, крови, полусырого мяса и смолистых дров растекался кругом. И толпа благоговейно молчала. Квинту было плохо. Тревога разрасталась, окутывала, пробиралась к горлу, въедалась в каждую трещинку кожи. Ему, богу, было тревожно и страшно, страшно от всего этого! До оторопи, до капелек пота на висках... Он проклинал себя за то, что пошел на этот праздник, он собирался уничтожить все праздники вообще, стереть с лица Земли Александрию, уничтожить все храмы богов в мире...Лишить, лишить людей богов, чтобы они не могли собираться вот так! И тут он вторично взглянул на Лициния и замер. Лициний был счастлив. Он спокойно принимал на свой счет все это благоговение толпы. Он явно адресовал себе эти жертвы, эти гимны, эти восторженные, открывшиеся сердца. Он светился от удовольствия, от этих почестей и поклонения. И вот, страх и тревога Квинта прошли. Все стало буднично, обычно, неинтересно. То "божественное" двухгодичное его состояние, из которого он вышел на пятнадцать минут, к нему вернулось. А в сердце его кольнула игла неприязни к Лицинию.

6
{"b":"37648","o":1}