ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Все, все вблизи Андрея было в бесконечном, каждому из живых существ нужном, целесообразном движении. Так он отметил это для себя. Жизнь движение. И если движение прекращается...

Он остановился не потому, что добрался до места. И не потому, что устал. Ноги свободно несли его. Просто он почувствовал интуитивно, что наступил предел. Сделай он еще десятка полтора шагов вверх, и никакое усилие воли, никакой приказ уже не заставит сердце войти в нормальный ритм. Если сию же секунду не остановится он сам, остановится его сердце.

Андрей медленно опустился на невысокий холмик, подминая царственно покачивающиеся на ветру сиренево-пестрые саранки. Неведомо с чего накатившиеся слезы застлали все перед ним радужной пеленой. И трудно было поднять странно потяжелевшие руки, чтобы смахнуть слезы. Андрей зажмурился, превозмогая острую боль под лопаткой и словно бы с вызовом спрашивая кого-то, молча стоящего у него за спиной: "Ну а что же дальше?"

Он не знал, сколько прошло времени. Но боль постепенно стала стихать, сползла и радужная пленка с глаз, весь мир открылся в прежней своей красоте и в своем вечном движении. Дышалось необыкновенно легко.

Так, бывало, с Мироном в детстве они готовили себя в "искатели жемчуга". Стискивали губы, зажимали носы и, поглядывая друг на друга, состязались в способности, кто дольше сможет продержаться без воздуха. Ломило в ушах, все внутри словно бы клокотало, дрожали ноги в коленях, кровью наливалось лицо, и - неизбежно! - губы раскрывались против воли, сами собой. Наступал счастливый момент облегчения.

"Нашел раковину?" - с обидой спрашивал Андрей. Он обычно не выдерживал, первым хватал воздух ртом.

И подбрасывал вверх маленький камушек.

"Нашел", - отвечал Мирон.

Победителем, однако, считался лишь тот, кто, быстро откликнувшись, успевал одной рукой вновь зажать нос, а другой - поймать камушек.

Сейчас Андрею казалось, что он нашел на дне океана самую крупную раковину. Все сумел сделать, как полагалось по правилам игры.

Еще не очень послушной рукой он расстегнул замочек полевой сумки, вынул из нее несколько листов хорошей рисовой бумаги и остро отточенные карандаши.

Ведь только ради этого, а не экзаменуя сердце, он поднимался на гору. Здесь такая чудесная природа, еще не вытоптанная ногами человека. Чистейший горный воздух; нагретые солнцем муравьиные холмы, источающие пряно-кисленький запах; возня каких-то маленьких пичужек в кустах боярышника и счастливо-радостный их переклик; расслабленно свисающие тонкие ветви берез с чуть-чуть зазубренными листьями; бегущие в бездонном синем небе и беспрестанно меняющие очертания то мглисто-серые, то ослепительно-белые облака. А земля сейчас, в истомную летнюю пору, такая зеленая!

В ней, в ней, в этой животворной зелени земли, в ее магнитно-притягивающей силе, в ее незримых токах, наполняющих восторгом душу человеческую, не самая ли высшая мудрость и красота мира! Как передать все это людям? Как запечатлеть все это на обыкновенном листке бумаги в вечном движении? Жизнь неохватных взгляду огромных просторов, лежащих сейчас перед ним и над ним, и жизнь какой-нибудь мельчайшей пылинки...

Он не заметил, как принялся рисовать окружающие его цветы, непременно "усаживая" на них какую-нибудь букашку. Тогда в рисунке иллюзия движения достигалась убедительнее. Это ему и раньше давалось без особого труда, это было его органическим видением мира, врожденным художническим почерком, который ни самому позаимствовать у другого, ни передать другому невозможно. Андрей прочно владел великой тайной - тайной движения, владел, не умея логически раскрыть ее даже самому себе.

Он не был суеверен в дурном значении этого слова, но он знал, что иной раз почему-то при всем старании его рука чертит на бумаге совершенно точные, однако и совершенно безжизненные линии - только чертит! - а в другой раз куда менее точно, вдохновенно рисует, как бы вливая в них живую кровь художника. Так что же, именно в неточности рисунка и возникает движение, жизнь? Ах, если бы так, води карандашом или пером совсем как попало! Да нет, ведь жизнь исходит из незыблемых и вечных законов природы. А все законы природы предельно точны. Должны быть точны и законы искусства. Когда-то он сам, Андрей Путинцев, сказал Седельникову, что не может изобразить в убеждающе живом движении своего воробья, которого пугает чужая, то есть кем-то другим придуманная кошка. Не может потому, что эту кошку не видит ни воробей, ни художник.

Не в этом ли истина?

И спрашивал себя: а как ты это объяснишь школьникам, когда начнутся занятия и ты предстанешь перед ними в роли учителя рисования?

Ответа он не находил. Конечно же, существуют глубоко разработанные теории, но он их не знает, он сам еще должен учиться и учиться. А между тем, не опираясь ни на какие теории, он обыкновенным карандашом или пером и даже кистью свободно делает то, чего не могут сделать другие опытные художники. И тогда показывать ребятам только, как это делается? А что он им станет рассказывать? Изобретенную наскоро собственную теорию? Но это будет не наука, а шарлатанство.

Прийти к Седельникову и твердо заявить: "Не могу, не имею права"? Он спросит: "Да ты что! Не сумеешь научить малышню рисовать домики с трубой, ромашки да морковки?" Годится ли тогда ответ: "Морковки-то рисовать, конечно, научу. И превосходно. По способности каждого. Но этого ведь недостаточно! Человеку должно открыть красоту окружающего мира не механически, а через сердце и через сознание"? И скажет Седельников: "А это не забота средней школы. Заметишь очень способного, посоветуй, помоги ему поступить в художественное училище".

Все верно, все верно, приблизительно так рассуждали, бывало, и мать с отцом, определяя его в маляры, и та работа ничуть не тяготила, но почему же теперь, без постоянного общения с натурой - цветами, птицами, зверушками, жучками, - ему и жизнь не в жизнь? Он может не дышать, а не рисовать не может. Хотя бы час, хотя бы несколько минут с карандашом в руке посидеть над листом хорошей бумаги, перенести на нее все, что зрительными образами теснит, переполняет душу. Успеть схватить мгновение. Нет! Пожалуй, даже не так. Мгновение уже схвачено. Успеть освободиться от него.

Ему вдруг вспомнилось. У отцовских очков выпал винтик и отвалился заушник. Отец вслепую нащупал винтик рукой, но вставить его обратно никак не мог. А дома он один. И вот он бесконечно долго, пока не пришла мать с базара и не выручила его, бился, пытаясь с нацепленными на нос сломанными очками разглядеть отверстие на отвалившемся заушнике, а потом, быстро сдернув очки, водворить на место заушник и в него ввернуть винтик. Рассказывая это, отец хохотал, говорил, что ему казалось: сумей он еще быстрее сдернуть с носа очки, и то, что видится через них, какое-то мгновение оставалось бы видимым потом и без очков.

Увлеченный своими раздумьями, Андрей не заметил, как на стебелек чуть наклонившейся к земле саранки, кроме бегущего по нему кузнечика, он пририсовал еще и стрижа, держащего в клюве сухую соломинку. Все по отдельности: саранка, кузнечик и стриж - каждый сам по себе - жили и совершенно явственно двигались. А вместе рисунок был так неправдоподобен и карикатурен, что Андрей расхохотался.

Откуда взялся стриж? Как мог он зацепиться коготком за тонкий стебелек саранки, не подломить его своей тяжестью? И чей приказ выполняла рука, если о стриже Андрей даже и не думал?

Кажется, не думал... Кажется, стрижи летали над их двором в тот теплый вечер, когда сидел на крылечке отец, рассказывая свою забавную историю с очками... Кажется, Мирон тогда метнул камушек в летящего стрижа, а мать сказала с укором: "Эх, маленький! Чем он тебе помешал? Для гнездышка хлопочет, соломинку тащит..."

Андрей отложил рисунок в сторону. Хотел порвать его, а потом решил: покажет шутки ради Седельникову. Любопытно, догадается или не догадается тот, что это не по сознательному желанию художника нарисовано, а сделано словно во сне.

27
{"b":"38169","o":1}