ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

- Чего пристал? Не брал я у тебя ничего, вон мужики свидетели... Отвяжись!

- Ну будя, будя!.. Какой хват выискался на даровщинку-то... Давай полбутылки, черт с тобой... Будя, говорю, поиграли - хватит! Я ведь и драться умею, слышь?!

- Иди, Аника-воин, скорей на свадьбу, - отвечал насмешливо дядя Ося. Прозеваешь невесту... как гранату. Ну?! - нахмурился он, сильно толкнув от себя плечом вояку.

- Ворри-ще! Су-ка-а! - закричал и по-ребячески заплакал тот, падая, хватаясь за вещевой мешок. - У меня еще есть! Бабахну в морду - мокрехонько от тебя останется!

- Так ты еще грози-ить?!

Дядя Ося поднялся.

- Вот как отведу в уезд к воинскому начальнику, покажет он тебе, сопляку, как с фронта бегать и воровать гранаты... Да опрежде бока наглажу как следует!.. Стой! Держите его, мужики!.. Сто-ой!

Парень, всхлипывая, кинулся прочь от бревен, перемахнул канаву, вылетел на дорогу. Он бежал, спотыкаясь о камни, оглядывался, грозил кулаком, что-то еще кричал, и мешок прыгал у него за спиной и вдруг свалился с плеча, грохнулся на булыжины. Ребятня вскочила от волнения и испуга.

А мужики не смотрели больше на шоссейку, на этого паршивца, не видели, как он поднимает задубленную, ставшую на камнях торчком котомку. Никто, должно быть, не помнил угрозы, не вспоминал и про гранату, отнятую Тюкиным. Они, мужики, наседали теперь на молчаливого седого мастерового, курившего папиросу за папиросой, не угощавшего их и не просившего у них ничего, знай себе отдыхавшего удобно на маленьком, с облупившейся голубой краской сундучке.

- Что же вы там в Питере, в Совете рабочих, солдат, мажете по губам, а в рот ни хрена не попадает?!

- Кто у нас набольший? Совет али Временное правительство? Сам леший не разберет!

От этих злобных вопросов питерщик немного ожил, прижмурился одним глазом, прижмурился другим, стрельнул себе под ноги окурком, потушил его каблуком пыльных яловых, очень больших сапог.

- Леший, может, и не разбирает, где ему, революция у нас впервой такая, - сказал он серьезно, даже как-то по-смешному важно. - А вот ты, дядя, - обратился он к Никите Аладьину, - я погляжу, превосходно видишь, кто с кем ходит в обнимку.

Сощурился от едучего самосада муж тетки Апраксеи - бородатый Федор, объявившийся недавно, к радости жены, с рытья окопов, жадный до табаку с дороги и сердитый, как фронтовик.

- Приказывает-то Временное правительство, как царское... белена одна! плюнул он.

И рассердился:

- Плохи дела, коли побежал рабочий люд из Питера... Струсили, ри-во-лю-ци-не-ры!

На него огрызнулись Никита Аладьин и Катькин отец, как бы извиняясь перед старым человеком за неразумные, обидные слова:

- Побежишь, когда жрать неча... По полтора фунта, чу, выдают хлеба на рабочую душу в день. Ты, Федор, сколько за столом уминаешь за присест? Без весу!.. А тут сырой, горячий - пишут газеты, - пока домой хозяйка несет, остынет, полфунта в пае и нету... Сам-то, мытарь, почему лататы задал с окопных работ? Платила казна богато!

На широком, бледно-свинцовом лице питерщика, на его щеках серебро стало мягким, потом оно как бы совсем расплавилось, заструилось в улыбке, старик стал разговорчивее.

- Ишь ведь, оказывается, знаете все лучше меня, - сказал он поощрительно-дружелюбно и полез в берестяной портсигар-коробочку, замысловато открывавшуюся сбоку, за новой, тонкой и темной, как гвоздь, папиросой.

Щелкнул, раскрыл коробочку, взял себе гвоздик, протянул берестяное сооружение мужикам. Никто городского курева не взял - дешевка, одна горечь, по папиросе видать, - позарился только Федор, который не мог не попробовать с табачной голодухи на окопах. Он закурил, сморщился и подал питерщику свой кисет с самосадом, что пудовик, припасенный на радостях теткой Апраксеей. Мастеровой охотно угостился и раскашлялся с непривычки.

- Терпим, - признался он, отдышавшись. - Хуже... закрывают фабрики, заводы. Мы им, хозяевам, наши требования, рабочий контроль, а они, не долго думая, на запор ворота.

Покурив, добавил:

- Положим, и это неплохо.

- Д-да че... чего т-ту-ут... хо... хор... шшого?! - удивился, заикаясь, багровея от усилий выговорить, Митя-почтальон.

Старый питерщик вскинул на него прямой, открытый взгляд, сдул пепел с цигарки, объяснил:

- Лютеет народ. Копит силу.

Теперь все мужики пытали неразговорчивого человека. Кричали наперегонки:

- Твоя лютая сила - для чего?

- Воевать до победного конца, что ли?! По Милюкову?

- "Заем свободы" выпустили... Для мира? Ну, говори!

- Нет, товарищи, дело тут совсем наоборот, - отвечал мастеровой, нисколечко не обижаясь на крики и брань, как заметил Шурка, напротив, становясь довольным. Серебро его еще сильнее, ласковее заиграло на щеках, он жмурился, жевал цигарку... Нет, зря не орите, нет, говорю, товарищи! повторил он громко, строго-весело. - Уезжал - весь Питер поднялся на ноги. Требует рабочий класс отставки всему временному... Дать министрам-капиталистам по шапке, и все тут!

- Так зачем же ты укатил, садовая голова?! Ежели не обманываешь, в эдакое время запрещается уезжать. Ошибка, мытарь! - вскипели опять в один голос Аладьин и Тюкин, а Федор, закусив бороду, ближний ее клок, так и взъелся на них: что, дескать, чья берет, забыли, как на меня накинулись, а я что говорил?

- Послали - поехал, - кратко и непонятно промолвил питерщик, глядя куда-то поверх мужичьих голов, щурясь, обжигаясь табаком-самосадом. Неохотно добавил: - Надо кому-то ехать и в деревню... Не то еще пропьют ее молокососы какие, падкие до самогонки.

- Ну, это мы еще поглядим! - отвечали, повеселев, мужики. - Дозволим ли!

- Глядите, глядите... не дозволяйте, - разрешил питерщик и, кряхтя, поднялся, покачал над серебряным ежиком кепочкой, прощаясь. Трудно ступая большими сапогами, пошел дальше, незнамо куда, с голубым, неловким, точно чужим сундучком под мышкой.

Проходя мимо Тюкина, не останавливаясь, сказал негромко, но так, что все слышали, даже ребята:

- А гранату, дядя, не бросай, побереги... может, пригодится.

- А-а, дьявол! - спохватился Катькин отец, живо поправляя оттянутый карман штанов. Рыжая борода его в ухмылке расползлась лохматым веником.

Мужики сделали вид, что ничего не слышали.

- Счастливо! Счастливо! - говорили они вслед старику. И теперь одобрительно, с уважением и словно бы даже с какой-то непонятной завистью, с сожалением проводили успокоенными, посветлевшими глазами уходящего мастерового со смешным сундучком, неразговорчивого, но чем-то им страсть понравившегося, как и кривой, злой фронтовик с ружьем.

И точно этот старый мастеровой из Питера и одноглазый фронтовик подтолкнули мужиков, всю жизнь в селе подтолкнули: в одну неделю в мае столько всего стряслось, страшного, горького, радостного, что, кому сказать, пожалуй, и не поверят, а все правда.

Пока Шурка ездил в Рыбинск на экскурсию впервые по чугунке на поезде (Григорий Евгеньевич взял с выпускным классом и третьих, желающих, в награду за учение), таращился в музее на чучело медведя, стоявшего на задних лапах и пропахшего нафталином, признавал знакомых рыб, птиц и бабочек, замерев, оглохнув, дивился заводским грохочущим станкам, глазея на каменные, в два и в три этажа дома, похожие на белый дворец в усадьбе, пил в трактире чай с хлебом, ночевал в ремесленном училище на полу, рядышком с учителем, своим богом, пока батя ездил с горшками на базар в Лацкое (Устин Павлыч нежданно дал жеребца и Марфу-работницу за кучера; кажется, и тут не обошлось без Григория Евгеньевича), пока все это творилось на белом свете, у них дома забрали телку, прямо из стада увели, и не одну ее, еще пять годовалых, пущенных хозяевами на племя, забрали в казну, для фронта, воинская команда приезжала из уезда. Никто в селе, должно быть, и не пикнул, не отстоял телок. Когда Шурка вернулся из Рыбинска, отец, черный, с лихорадочно блестевшими глазами, не разговаривал с матерью, сидел в своем углу на кухне, за гончарным станком, горшков не делал и никого в избе не замечал. Мамка, заплаканная, с большим животом, ходила повязанная низко теплым платком, точно больная. В избе стояла тяжелая, гнетущая тишина, словно лежал покойник.

56
{"b":"40918","o":1}