A
A
1
2
3
...
29
30
31
...
57

Но Дублин! Дублин! «Издохший город!» — думал я, поглядывая из окон гостиничного вестибюля на политый дождем закопченный остов. Вот тебе две монетки на глаза!

Потом я открыл дверь и шагнул в объятия преступного воскресенья, которое только меня дожидалось.

Я затворил другую дверь в пабе «Четыре провинции». Постоял в тишине паба в день отдохновения. Бесшумно прокрался, чтобы шепотом попросить лучшего напитка, и долго потягивал его, исцеляя душу. Поблизости пожилой человек был занят похожими поисками закономерностей в своей жизни на дне стакана. Должно быть, прошло минут десять, старик медленно поднял голову и вперился в засиженное мухами зеркало, сквозь меня, в глубь себя.

— Что я сделал сегодня, — скорбно произнес он, — хотя бы для одной души смертного человека? Ничего! Вот почему я чувствую себя страшно разбитым.

Я ждал.

— Чем старше я становлюсь, — сказал он, — тем меньше делаю для людей. Чем меньше я делаю, тем больше чувствую себя невольником, прикованным к стойке бара. Круши и хватай — это я!

— Гм… — сказал я.

— Нет! — вскрикнул старик. — Это огромная ответственность, когда мир одаривает тебя. Например, закатами. Все в пурпуре и золоте, как испанские дыни. Это ли не дар?

— Да.

— А кого благодарить за закаты? Только не вмешивайте сюда Господа Бога! С Ним разговаривают очень тихо. Я хочу спросить, кого сграбастать и похлопать по плечу и сказать: спасибо за сегодняшний сладкий утренний свет, премного благодарен за необычайной красоты придорожные цветочки и за травы, что стелятся по ветру. Это тоже дары. Кто оспорит?

— Не я.

— Вам приходилось просыпаться за полночь и впервые ощущать наступление лета за окном после долгих холодов? Вы растолкаете жену, поблагодарите ее? Вряд ли. Вы просто лежите, как колода, бормочете что-то под нос, наедине с новой погодой! Вы улавливаете ход мысли?

— Вполне, — ответил я.

— Тогда нет ли на вас чудовищной вины? Вы не кряхтите под ее тяжестью? Все прекрасное, что дала вам жизнь, и все даром? Разве они не прячутся в вашей темной плоти, озаряя душу, — теплое лето, прозрачная осень, а может, просто привкус свежего пива, — все это дары, — и чувствуешь себя идиотом, если будешь благодарить каждого встречного смертного за свое богатство. Что случается с такими, как мы, спрашиваю я, которые всю жизнь копят свою благодарность и нисколечко не растрачивают, скряги! Разве не наступит день, когда нас разломит вдоль и обнажатся иссохшие корни?

— Я никогда не задумывался…

— А вы подумайте! — воскликнул он. — Вы американец, — не так ли? — к тому же молодой. Вы получаете те же дары от природы! Но, не выражая кому-то, где-то, как-то своей покорной благодарности, вы нагуливаете жирок и тяжелее дышите. Действуйте, пока не превратились в живого мертвеца!

С этими словами он перешел к заключительной части своих мечтаний, со следами «Гиннесса», оставившего на верхней губе тонкие усики.

Я вышел из паба, навстречу воскресной непогоде.

Я стоял, глядя на улицы и тучи из серого камня, на снующих озябших людей, выпускающих продрогшими губами серые траурные шлейфы.

Такие дни, думал я, заставляют нас делать то, чего мы никогда в жизни не делали, — путают все наши карты, раздражают. Помоги Господь тому, кто не отдал свои долги в такой день.

Как флюгер на слабом ветру, я тупо повернулся. Я стоял не шелохнувшись. Я слушал.

Мне почудилось, что ветер крепчает и дует с запада, неся с собой щипки и звоны, — бренчание арфы.

— Хорошо, — прошептал я.

Все свинцовые морские воды с ревом хлынули в дыру в моем ботинке, словно кто-то вытащил пробку. Я почувствовал, как улетучивается моя печаль.

И повернул за угол.

А там сидела маленькая женщина, раза в два меньше своей арфы, ее руки были протянуты к струнам, дрожащим, как ребенок под мелким прозрачным дождем.

Нити арфы вздрогнули. Звуки растворились, словно рябь на потревоженной воде, набегающей на берег. Из арфы выскочил «Мальчик Дэни». Следом — «Зеленое платье», застегнутое на все пуговицы. Потом — «Я Шон Лайм из Лимерика» и «Шумные поминки». Звуки арфы ощущаешь как шампанское, налитое в большой фужер, — щиплет веки, ласково брызжет на лоб.

На моих щеках расцвели испанские апельсины. Дыхание играло в ноздрях, как на флейте. Ступни тайно задвигались, затанцевали в неподвижных ботинках.

Арфа запела «Янки Дудль».

И я снова опечалился.

Ведь она не видит свою арфу, думал я. Не слышит музыку!

Действительно, ее руки, сами по себе, подпрыгивали и плескались в воздухе, щипали струны — два древних паука, занятых своей быстро сплетенной паутиной, порванной ветром и обновленной. Она позволяла пальцам играть самим по себе, а ее лицо поворачивалось то туда, то сюда, словно жила в соседнем доме и ей нужно было только время от времени выглядывать, чтобы руки не натворили бед.

— А-а, — вздохнула во мне моя душа.

«Вот он, твой шанс!» — почти вскричал я. Боже, ну конечно!

Но я промолчал и дождался, пока она сорвет последние грозди и пригоршни из «Янки Дудль».

С сердцем, колотившимся в горле, я сказал:

— Вы великолепно играете.

Мое тело лишилось тридцати фунтов веса.

Женщина кивнула и заиграла «Летний берег», пальцы ткали мантильи из одного только дыхания.

— В самом деле, вы играете замечательно, — сказал я.

Еще двадцать фунтов долой.

— Когда играешь сорок лет, — сказала она, — то не замечаешь.

— Вы так прекрасно играете, что могли бы выступать в театре.

— Да ну вас!

Тут словно два воробья клюнули в плавно крутящийся челнок.

— С какой стати я должна думать про оркестры?

— Это работа в помещении, — сказал я.

— Мой отец, — сказала она, пока ее руки то удалялись от нее, то возвращались, — сделал эту арфу, он хорошо играл и меня обучил. Он говорил — Боже упаси тебя от игры под крышей!

Пожилая женщина прищурилась, вспоминая.

— Играй за театром, перед театром, везде, говорил он, но не играй внутри, где музыка угасает. С таким же успехом можно играть на арфе в гробу!

— Разве инструмент не портится от дождя?

— Это под крышей арфы страдают от жары и паров, говорил отец. Держи ее на воздухе, пусть дышит, набирается из воздуха тончайших оттенков и тембров. К тому же, говорил он, когда покупают билеты, каждый думает, что может орать на тебя, если ты ему не угодил. Избегай этого, говорил отец, в один год тебя назовут талантливой, в другой — бездарной. Иди туда, где они будут проходить мимо; если им понравится твоя песня — ура! А те, кому не понравится, уйдут из твоей жизни. Вот так, доченька, тебе будут встречаться только те, кто приходит по зову сердца. Зачем запираться в компании всяких злыдней, когда можно жить на свежем ветерке улиц вместе с послушными ангелами. Но я слишком увлеклась. Так что?

Она в первый раз пристально посмотрела на меня, словно вышла, щурясь, из темной комнаты.

— Кто вы? — спросила она. — Вы развязали мне язык! Что у вас на уме?

— Ничего хорошего не было, пока минуту назад я не завернул за этот угол, — сказал я. — Я готов был свалить колонну Нельсона, устроить скандал в очереди за билетами в кино, готов был то рыдать, то богохульствовать…

— Не могу вас таким представить. — Ее пальцы соткали еще один ярд песни. — Кто же заставил вас передумать?

— Вы, — сказал я.

С таким же успехом я мог пальнуть ей в лицо из пушки.

— Я? — сказала она.

— Вы подобрали день с мостовой, встряхнули его и пустили бежать дальше со свистом.

— Я это сделала?

В первый раз я услышал, как из мелодии выпало несколько нот.

— Или, если хотите, ваши руки, которые заняты своим делом без вашего ведома.

— Надо же одежду стирать, вот и стираешь.

Я почувствовал, как мое тело наливается свинцом.

— Не делайте этого! — сказал я. — Почему мы, прохожие, должны восхищаться этим, а не вами?

Она закинула голову; ее руки задвигались медленнее.

— А почему вас интересуют такие, как я?

30
{"b":"4939","o":1}