ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Думаю, разгадка в том, что психологическая и душевная предрасположенность к диссидентству была у Кожинова с юности. Вот он рассказывает об одном эпизоде своей только что начавшейся студенческой жизни: «В первые дни сентября 1948 года Игорь Виноградов, впоследствии один из ведущих сотрудников «Нового мира», был избран «комсоргом» группы. Произнося полагающуюся по этому поводу речь, Игорь восторженно процитировал высокоидейные «строки Маяковского». Даже теперь Кожинов писал об этом довольно странно. Почему комсорг опять же в кавычках? Это было живое, реальное, конкретное по смыслу слово. Что за «полагающаяся речь»? Меня избирали комсоргом и в школе, и на фронте, и в Литинституте, и я не помню, чтобы произносил при этом какие-то «полагающиеся» речи. Наконец, почему прочитанные стихи Маяковского названы высокоидейными в кавычках? Надо думать, они такими и были. Другое дело, может, здесь не очень уместны.

Но главное дальше: «Отведя Игоря в сторону, я спросил: неужели он считает, что строки эти были написаны „от души“, а не ради денег и почестей? И в ответ Игорь долго и горячо убеждал меня в обратном, притом было совершенно ясно, что он говорит с полнейшей искренностью». Да, Виноградов, впоследствии диссидент, тогда думал и чувствовал, воспринимал стихи Маяковского как большинство нормальных советских людей, в частности, его сверстников-студентов, никому из них и в голову не приходили деньги. А Кожинов, в противоположность им, был убежден, что советский поэт не может написать высокоидейные патриотические стихи от души, а только — ради денег. Это и есть фундамент, основа, почва диссидентства. И всего в восемнадцать лет! Так что на четвертом десятке жизни слова М. М. Бахтина упали в почву, давно и хорошо унавоженную антисоветизмом.

Слава богу, Вадим Кожинов довольно быстро прозрел и никаких, так сказать, целостных диссидентских публикаций у него не было, но следы прошлого нередко давали о себе знать в иных его рассуждениях до самой последней поры. В упоминавшейся последней книге крайне удивляет рассказ, связанный с Евтушенко: «На студенческом фестивале в Хельсинки в 1962 году имел место неприятный эпизод: молодые финны — как тогда сообщалось, потомки погибших на советско-финской войне — бросали камни в автобус с делегацией СССР». Та война была в 1939–1940 годах. Интересно, а что делали в это время на фестивале «потомки» участников немецко-финской агрессии против СССР в 1941–1944 годы? Но читаем дальше: «Вернувшись в Москву, Евтушенко опубликовал об этом стишки „Сопливый фашизм“. Встретив его в ЦДЛ, я сказал, что стыдно писать подобное; вспомни, что Твардовский назвал эту войну „незнаменитой“, то есть недостойной славы…» Это поразительно…

Какая литературщина! Какой догматизм! Лауреат Ленинской премии Твардовский сказал — и не смей по-другому. Вы подумайте только: за границей, на чужбине во время прекрасного всемирного праздника на глазах множества иностранцев негодяи забрасывают камнями наших ребят, нашу национальную делегацию. Это государственное оскорбление, а для русского патриота всего лишь — «неприятный эпизод». Евтушенко встал на защиту своих, негодует против наглой вылазки, возможно, даже опасной для жизни наших ребят, а этот патриот целиком на стороне оскорбивших его Родину подонков, он считает своим долгом еще и отчитать поэта, вступившегося за честь родной страны: «Стыдно!..»

Да ведь здесь вражда к литературному противнику затмила чувство к Родине. И человек не понимал этого в тридцать лет, не понял и в семьдесят. В таких случаях невольно хочется защищать даже Евтушенко тех времен. Точнее говоря, не его, а саму родную страну. В других случаях у патриотов такого рода чувство к Родине столь же решительно оттесняется и литературной симпатией, как у того же Кожинова — почтением к Солженицыну, попыткой оправдать даже его грязную возню против Шолохова, как это было в беседе с В. Кожемяко в «Советской России» 3 декабря 1998 года. Надо отметить, что для кружка этих патриотов крайне характерно главенство литературных страстей над всем остальным.

А слово «незнаменитый», кстати, вовсе не означает «недостойный славы». В числе многих толкований, которые Даль дает слову «знаменитый», есть и такие: «великий», «весьма известный», «прославленный». А мало ли солдат даже и Великой Отечественной осталось непрославленными, хотя и достойны этого. Ныне же говорят еще и так: «печально знаменитый» и даже «позорно знаменитый»… Да, финская война не была великой, это локальная война. Да, о ней многое оставалось неизвестным. Да, она не была прославлена, она померкла в великой трагедии и великой славе тут же грянувшей Отечественной войны. Но тысячи солдат и офицеров, сложивших головы тогда, заслужили славу и нашу вечную благодарность. Они прорвали линию Маннергейма, заставили финнов просить мира, выполнили все задачи, которые ставились в этой войне: в условиях уже бушевавшей в Европе мировой войны отодвинули границу от Ленинграда, завоевали необходимые для нашей обороны базы и тем самым предотвратили захват летом 1941 года второй столицы нашей Родины. Кожинов словно и не ведает, что ведь финны, как немецкие прихвостни, воевали против его Родины еще и в «знаменитой» войне…

Уже не раз так или иначе была затронута военная тема. В. Кожинов и С. Куняев по возрасту не могли быть на войне, и в армии они не служили. Что ж, это выпадает не всем. Они были на военных сборах: первый, кажется, всего разок, второй — два. Один из своих сборов, проходивших во Львове, Куняев описывает так: «Мы в ту золотую осень 1965 года то коротали время в окружной военной газете, то читали стихи студентам, то позировали скульптору Флиту, потягивая красное вино…» То, как помним, в гостях у Петренко под водочку глумились над Шевченко, закусывая украинским салом… Словом, человек пороху не нюхал, портянки сушил недолго, и вдруг читаем, что, попав второй раз на сборы, он писал жене: «Ненавижу армию. Если б ты знала, как эта организация не считается с человеком, с его привычками, настроениями, способностями, как она обстругивает каждого человека…» Ну, еще можно понять, если это писал бы вчерашний восемнадцатилетний школьник, как мои ровесники, оказавшиеся в 1941–1942 годах в армии, а вскоре и на фронте. Но Куняеву здесь уже без малого 25 лет, почти ровесник Андрея Болконского в Аустерлицком сражении, окончил институт, работает, женат. А в ту пору в армии еще служили участники Великой Отечественной, и никакой дедовщиной пока и не пахло… Мемуарист поведал нам, что в десять лет прочитал все четыре тома «Войны и мира» вместе с двумя эпилогами, в которых я лично до конца еще не разобрался. Так вот, во втором томе есть описание того, как Николай Ростов возвращается из отпуска в свой полк: «Когда Ростов подъезжал к полку, он испытывал чувство, подобное тому, которое он испытывал, подъезжая к Поварскому дому (т. е. к родному дому на Поварской улице в Москве. — В.Б.) Когда он увидел первого гусара в расстегнутом мундире своего полка, когда он узнал рыжего Дементьева, увидал коновязи рыжих лошадей, когда Лаврушка радостно закричал своему барину: „Граф приехал!“ — и лохматый Денисов, спавший на постели, выбежал из землянки, обнял его, и офицеры сошлись к приезжему, — Ростов испытал такое же чувство, как когда его обнимала мать, отец и сестры, и слезы радости, подступившие ему к горлу, помешали ему говорить. Полк был тоже дом, и дом неизменно милый и дорогой, как и дом родительский». В десять лет Куняев не мог понять чувство Николая Ростова. Но он не понимал их и в двадцать пять, не понимает и под семьдесят… Конечно, у него не было Лаврушки, но, как видно, не было и друга Денисова: «Я проклинал армию, ее режим, ее бесчеловечность в негодующих письмах матери, жене, друзьям, плакал и вздыхал о свободе личности, а вернувшись после службы (аж двухмесячной?! — В.Б.) домой, с жадностью записывал рассказы тети Поли, только что вернувшейся из Магадана после 17 лет тюремной и ссыльной жизни». В другом месте об этой тете Поле сказано, что сидела она не в тюрьме, а в лагере, и лишь пять лет, а двенадцать как вольнонаемная работала на швейной фабрике, и «вернулась в 1956 году в Калугу весьма богатой по тем временам женщиной». Но как примечательно, что сразу после «службы» в ненавистной организации, где не считаются с привычками и настроениями, кинулся к бывшей заключенной, в надежде, надо полагать, на антисоветские рассказы о том, как и в лагерях тоже не считаются с настроениями… С чем сравнить такое отношение к армии? А. Солженицын в упоминавшейся книге цитирует «Записки русского еврея» Г. Б. Слиозберга: «По отсутствию товарищества и вечной обособленности еврейского солдата военная служба представлялась для евреев самою грозною и тягостною из всех повинностей» (с. 150).

53
{"b":"5311","o":1}