ЛитМир - Электронная Библиотека

Фуко не хочет говорить о подавлении, но что же еще такое эта медленно развивающаяся и грубая ментальная инфекция секса, с которым в прошлом могла сравниться только инфекция души (см. у Ницше — инфекция секса, это, впрочем, только историческое и ментальное возвращение инфекции души под знаком материалистического второго пришествия).

По правде говоря, спорить о словах бесполезно.

Можно сказать, предписание говорить о сексе — первично, а подавление — просто обходной маневр (вполне согласен, но тогда труд и эксплуатация — тоже не более чем обходной маневр и алиби других, более фундаментальных вещей); или: вытеснение — первично, а дискурс о сексе — только более современный его вариант («репрессивная десублимация»). По существу, обе гипотезы мало что меняют. В первой гипотезе (принадлежащей Фуко) главная проблема состоит в том, что если где-то и существовало подавление или, по крайней мере, эффект подавления (а этого нельзя оспаривать), то объяснить его невозможно. Почему воображаемое подавления необходимо для того, чтобы сохранить равновесие разным видам власти, если они живут за счет индукции, производства и вымогательства дискурса? Напротив, становится более понятным, почему дискурс, метаустойчивая система, следует за подавлением, которое не что иное, как неустойчивая система власти.

Если секс существует только как сказанное, выраженное в дискурсе, как признание, то что же существовало до того, как о нем заговорили? Какой разрыв создает этот дискурс о сексе и в отношении чего? Понятно, какие новые виды власти группируются вокруг него, но какая перипетия власти его порождает?

Что он нейтрализует, что он улаживает, что завершает[8] (а иначе, кто может претендовать на то, чтобы покончить с ним, как говорится на с. 213), «освободиться от инстанций секса»?). С какой бы стороны мы ни посмотрели на это, «заставить секс что-то означать» — не такое уж невинное предприятие, власть от чего-то отталкивается (в противном случае не было бы даже тех форм сопротивления, которые мы обнаруживаем на с. 127), она что-то исключает, разделяет, отрицает, чтобы у нее появилась возможность приступить к «производству реального», производить реальность. Только исходя из этого, можно понять новую — катастрофическую на этот раз — перипетию власти, заключающуюся в том, что ей не удается больше производить реальность, воспроизводить себя в качестве реального, открывать новые пространства принципу реальности, что она впадает в гиперреальность и улетучивается, а это — конец власти, конец стратегии реального.

Для Фуко не существует кризиса или перипетии власти, есть только модуляция, капиллярность, «микрофизическая» сегментарность власти, как говорит Делез. И это действительно так: власть у Фуко функционирует так же, как генетический код у Монода, согласно диаграмме дисперсии и управления (ДНК) и согласно телеономическому порядку. Конец теологической власти, конец телеологической власти, да здравствует телеономическая власть! Телеономия означает конец всякого окончательного определения и всякой диалектики: это что-то вроде имманентной, неотвратимой, всегда позитивной, кодовой записи программы развития, оставляющей место только бесконечно малым мутациям.

При пристальном рассмотрении власть у Фуко странным образом напоминает «концепцию социального пространства, столь же новую, как и концепция актуальных физических и математических пространств», как говорит Делез, неожиданно ослепленный благодеяниями науки. Именно эту тайную связь и следует осудить или высмеять. Сегодня все погрязли в молекулярном, равно как в революционном.

Однако пока не произошел новый поворот (а он может оказаться единственным), истинная молекула — это не молекула форм революционного, а молекула Монода, молекула генетического кода, сложной спирали ДНК. Все же не следует заново открывать как механизм желания то, что кибернетики описали как матрицу кода и контроля.

Понятно, какая польза в том, чтобы выдвинуть тотальную позитивность, телеономию и микрофизику власти вместо старых финалистских, диалектических или репрессивных теорий, но следует осознать, к чему это приведет: к странному сообщничеству с кибернетикой, оспаривающей те же самые предшествующие схемы (Фуко, впрочем, не скрывает свою близость с Жакобом, Монодом, а в последнее время с Руффье («De la Biologie a la Culture»).

To же самое можно сказать о молекулярной топологии желания у Делеза, в которой потоки и разветвления скоро совпадут, если уже не совпали, с генетическими симуляциями, микроклеточными образованиями и случайными пролаганиями пути операторов кода.

В книге «Кафка» Делеза и Гваттари трансцендентный Закон, закон Замка противопоставлен имманентности желания в смежных канцеляриях.

Но как же не видеть, что у закона Замка есть свои «ризомы» в коридорах и канцеляриях, что барьер или разлом, учрежденный законом, просто-напросто бесконечно уменьшился в непрерывной последовательности ячеек и молекул. Желание — это только молекулярная версия Закона. Какое странное совпадение схемы желания и схемы контроля.

Это спираль власти, желания и молекулы, которая на этот раз открыто приводит нас к конечной перипетии абсолютного контроля.

Осторожно, молекулярно!

Этот поворот у Фуко происходит постепенно, начиная с «Надзирать и наказывать», идет вразрез с «Историей безумия» и всем оригинальным построением его генеалогии. Почему секс не мог, как безумие, пройти через фазу заточения, где тайно начали бродить понятия разума и преобладающей морали, пока, согласно логике исключения, секс и безумие снова не стали референциальными дискурсами?

Секс снова становится лозунгом новой морали, безумие снова становится парадоксальным разумом общества, которое слишком долго тревожилось об его отсутствии и на этот раз установило его (нормализованный) культ под знаком своего собственного освобождения.

Такова и траектория секса в искривленном пространстве дискриминации и подавления, где построение мизансцены имеет характер длительной стратегии, направленной на то, чтобы позднее предъявить секс, как новое правило игры. Подавление, тайна - это место воображаемой записи, на основании которой безумие или секс впоследствии будут подлежать обмену как и стоимость.[9] Везде, как это хорошо показал сам Фуко, дискриминация — принудительный акт основания Разума; почему же это не может отно ситься и к сексуальному разуму?

На этот раз мы находимся в целом универсуме, в пространстве, излучаемом властью и вместе с тем покрытом трещинами, как разбитое лобовое стекло, которое еще держится.

Однако эта «власть» остается тайной: удаляясь от деспотической централизованности, она на полпути превращается в «множество отношений сил» (но такое отношение сил без результирующей сил — это почти многогранники папаши Убю, которые разбегаются как раки в разные стороны), чтобы в конечной точке оказаться сопротивлениями (божественный сюрприз на с. 126!) настолько малыми, настолько незначительными, что в этом микроскопическом масштабе атомы власти и атомы сопротивления будут буквально перемешиваться — один и тот же фрагмент жеста, тела, взгляда, дискурса содержит положительное электричество власти и отрицательное электричество сопротивления (при этом возникает вопрос: каково же происхождение этого сопротивления, если ничто в книге не подготавливает к его появлению, за исключением намека на нерасторжимые «отношения силы»; но поскольку в точности то же самое можно спросить и о власти, власть и сопротивление уравновешиваются в дискурсе, который, в сущности, непоколебимо описывает только одну подлинную спираль — спираль своей собственной власти).

Все это не возражение. Прекрасно, что понятия утрачивают свой смысл у границ текста,[10] но они делают это в недостаточной степени. Фуко лишает смысла понятие секса и его принцип истины («фиктивная точка секса»), но он не лишает смысла понятие власти. Аналитика власти не доведена до конца, до той точки, где власть упраздняется, или там, где ее никогда не было.

вернуться

8

Согласно Фуко, этот разрыв кладет конец «телу и его удовольствиям», невинности либертинажа, ars erotica (откуда у нас сохранились некоторые слова: соблазн, очарование, чувственность, наслаждение, само «удовольствие», сладострастие, о котором мы больше не осмеливаемся говорить, — слова, которые ни сексу, ни психоанализу не удалось ни присвоить себе, ни дискредитировать их в своем дискурсе). Я думаю, что этот разрыв кладет конец чему-то более радикальному, тому положению вещей, при котором не только секс и желание, но и тело, и удовольствие не определяются как таковые, подобно тому как дискурс производства кладет конец режиму, в котором не существует не только меновой, но и потребительской стоимости.

Потребительская стоимость — это последнее алиби как в сексе, так и в производстве. И боюсь, что у Фуко «удовольствия» еще противопоставляются «меновой стоимости сексуального» только в той мере, в какой они представляют потребительскую стоимость тела (англ.).

вернуться

9

Сексуальный дискурс создается в подавлении, именно подавление говорит о сексе лучше, чем любой другой дискурс. В подавлении и только там секс обладает реальностью и интенсивностью, так как только заточение наделяет его силой мифа. Его освобождение — это начало его конца.

вернуться

10

Это самое большее, на что может рассчитывать теория, а не на то, чтобы выразить некую истину или, тем более, «отделаться от инстанциии секса» — все это благие пожелания, и к тому же: если нет подавления, то что такое освобождение? Но можно держать пари, что на этом горизонте взойдет новое воинствующее поколение, потрясая «новыми процедурами истины».

9
{"b":"53944","o":1}