ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

– Н-неплохо! – встряхнуло ему грудь. Кривя губы, он ещё раз презрительно осмотрел нас и отпечатал: – Со-са-ловка!.. Загнётесь!

И, сплюнув нам под ноги, ушёл. Невыносимо ему было ещё дальше слушать таких дураков.

Наши сердца упали.

Первая ночь в лагере!.. Вы уже несётесь, несётесь по скользкому гладкому вниз, вниз, – и где-то есть ещё спасительный выступ, за который надо уцепиться, но вы не знаете, где он. В вас ожило всё, что было худшего в вашем воспитании: всё недоверчивое, мрачное, цепкое, жестокое, привитое голодными очередями, открытой несправедливостью сильных. Это худшее ещё взбудоражено, ещё перемучено в вас опережающими слухами о лагерях: только не попадите на «общие»! волчий лагерный мир! здесь загрызают живьём! здесь затаптывают споткнувшегося! только не попадите на общие! Но как не попасть? Куда бросаться? Что-то надо дать! Кому-то надо дать! Но что именно? Но кому? Но как это делается?

Часу не прошло – один из наших этапников уже приходит сдержанно сияющий: он назначен инженером-строителем по зоне. И ещё один: ему разрешено открыть парикмахерскую для вольных на заводе. И ещё один: встретил знакомого, будет работать в плановом отделе. Твоё сердце щемит: это всё – за твой счёт! Они выживут в канцеляриях и парикмахерских. А ты – погибнешь. Погибнешь.

Зона. Двести шагов от проволоки до проволоки, и то нельзя подходить к ней близко. Да, вокруг будут зеленеть и сиять звенигородские перехолмки, а здесь – голодная столовая, каменный погреб ШИЗО, худой навесик над плитой «индивидуальной варки», сарайчик бани, серая будка запущенной уборной с прогнившими досками, – и никуда не денешься, всё. Может быть, в твоей жизни этот островок – последний кусок земли, который тебе ещё суждено топтать ногами.

В комнатах наставлены голые вагонки. Вагонка – это изобретенье Архипелага, приспособление для спанья туземцев и нигде в мире не встречается больше: это четыре деревянных щита в два этажа на двух крестовидных опорах – в голове и ногах. Когда один спящий шевелится – трое остальных качаются.

Матрасов в этом лагере не выдают, мешков для набивки – тоже. Слово «бельё» неведомо туземцам новоиерусалимского острова: здесь не бывает постельного, не выдают и не стирают нательного, разве что на себе привезёшь и озаботишься. И слова «подушка» не знает завхоз этого лагеря, подушки бывают только свои и только у баб и у блатных. Вечером, ложась на голый щит, можешь разуться, но учти – ботинки твои сопрут. Лучше спи в обуви. И одежёнки не раскидывай: сопрут и её. Уходя утром на работу, ты ничего не должен оставить в бараке: чем побрезгуют воры, то отберут надзиратели: не положено! Утром вы уходите на работу, как снимаются кочевники со стоянки, даже чище: вы не оставляете ни золы костров, ни обглоданных костей животных, комната пуста, хоть шаром покати, хоть заселяй её днём другими. И ничем не отличен твой спальный щит от щитов твоих соседей. Они голы, засалены, отлощены боками.

Но и на работу ты ничего не унесёшь с собой. Свой скарб утром собери, стань в очередь в каптёрку личных вещей и спрячь в чемодан, в мешок. Вернёшься с работы – стань в очередь в каптёрку и возьми, что́ по предвидению твоему тебе понадобится на ночлеге. Не ошибись, второй раз до каптёрки не добьёшься.

И так – десять лет. Держи голову бодро!

Утренняя смена возвращается в лагерь в третьем часу дня. Она моется, обедает, стоит в очереди в каптёрку – и тут звонят на проверку. Всех, кто в лагере, выстраивают шеренгами, и неграмотный надзиратель с фанерной дощечкой ходит, мусоля во рту карандаш, умственно морща лоб, и всё шепчет, шепчет. Несколько раз он пересчитывает строй, несколько раз обойдёт все помещения, оставляя строй стоять. То он ошибётся в арифметике, то собьётся, сколько больных, сколько сидит в ШИЗО «без вывода». Тянется эта безсмысленная трата времени хорошо – час, а то и полтора. И особенно безпомощно и униженно чувствуют себя те, кто дорожит временем, – это не очень развитая в нашем народе и совсем не развитая среди зэков потребность, кто хочет даже в лагере что-то успеть сделать. «В строю» читать нельзя. Мои мальчики, Гаммеров и Ингал, стоят с закрытыми глазами, они сочиняют или стихи, или прозу, или письма – но и так не дадут стоять в шеренге, потому что ты как бы спишь и тем оскорбляешь проверку, а ещё уши твои не закрыты, и матерщина, и глупые шутки, и унылые разговоры – всё лезет туда. (Идёт 1945 год. Уже расщеплен атом, скоро сформулируется кибернетика – а тут бледно-лобые интеллектуалы стоят и ждут – «нэ вертухайсь!» – пока тупой краснорожий идол лениво сшепчет свой баланс.) Проверка кончена, теперь в половине шестого можно было бы лечь спать (ибо коротка была прошлая ночь, но ещё короче может оказаться будущая) – однако через час ужин, кромсается время.

Администрация лагеря так ленива и так бездарна, что не хватает у неё желания и находчивости разделить рабочих трёх разных смен по разным комнатам. В восьмом часу, после ужина, можно было бы первой смене успокоиться, но не берёт угомон сытых и неусталых, и блатные на своих перинах только тут и начинают играть в карты, горланить и откалывать театрализованные номера. Вот один вор азербайджанского вида, преувеличенно крадучись, в обход комнаты прыгает с вагонки на вагонку по верхним щитам и по работягам и рычит: «Так Наполеон шёл в Москву за табаком!» Разжившись табаку, он возвращается той же дорогой, наступая и переступая: «Так Наполеон убегал в Париж!» Каждая выходка блатных настолько поразительна и непривычна, что мы только наблюдаем за ними, разинув рты. С девяти вечера качает вагонки, топает, собирается, относит вещи в каптёрку ночная смена. Их выводят к десяти, поспать бы теперь! – но в одиннадцатом часу возвращается дневная смена. Теперь тяжело топает она, качает вагонки, моется, идёт за вещами в каптёрку, ужинает. Может быть, только с половины двенадцатого изнеможенный лагерь спит.

Но четверть пятого звон певучего металла разносится над нашим маленьким лагерем и над сонной колхозной округой, где старики хорошо ещё помнят перезвоны истринских колоколов. Может быть, и наш лагерный сереброголосый колокол – из монастыря и ещё там привык по первым петухам поднимать иноков на молитву и труд.

«Подъём, первая смена!» – кричит надзиратель в каждой комнате. Голова, хмельная от недосыпу, ещё не размеженные глаза – какое тебе умывание! а одеваться не надо, ты так и спал. Значит, сразу в столовую. Ты входишь туда, ещё шатаясь от сна. Каждый толкается и уверенно знает, чего он хочет, одни спешат за пайкой, другие за баландой. Только ты бродишь как лунатик, при тусклых лампах и в пару баланды не видя, где получить тебе то и другое. Наконец получил – пятьсот пятьдесят пиршественных граммов хлеба и глиняную миску с чем-то горячим чёрным. Это – чёрные щи, щи из крапивы. Чёрные тряпки вываренных листьев лежат в черноватой пустой воде. Ни рыбы, ни мяса, ни жира. Ни даже соли: крапива, вывариваясь, поедает всю брошенную соль, так её потому и совсем не кладут: если табак – лагерное золото, то соль – лагерное серебро, повара приберегают её. Выворачивающее зелье – крапивная непосоленная баланда! – ты и голоден, а всё никак не вольёшь её в себя.

Подними глаза. Не к небу, под потолок. Уже глаза привыкли к тусклым лампам и разбирают теперь вдоль стены длинный лозунг излюбленно-красными буквами на обойной бумаге:

«Кто не работает – тот не ест!»

И дрожь ударяет в грудь. О, мудрецы из Культур но-Воспитательной Части! Как вы были довольны, изыскав этот великий евангельский и коммунистический лозунг – для лагерной столовой. Но в Евангелии от Матфея сказано: «Трудящийся достоин пропитания». Но во Второзаконии сказано: «Не заграждай рта волу молотящему».

А у вас – восклицательный знак! Спасибо вам от молотящего вола! Теперь я буду знать, что мою потончавшую шею вы сжимаете вовсе не от нехватки, что вы душите меня не просто из жадности – а из светлого принципа грядущего общества! Только не вижу я в лагере, чтоб ели работающие. И не вижу я в лагере, чтоб неработающие – голодали.

35
{"b":"541623","o":1}