ЛитМир - Электронная Библиотека

— Скорее всего, вранье, — возразил Мартин. — Люди на выдумки мастера! Она его любила, не его даже, а его произведения. Помню, как она была преданна ему…

— А я вот думаю о преданных людях. Ты ими восхищаешься, а, по–моему, они невыносимы… Их преданность выглядит такой подкупающей на первый взгляд, но вряд ли она так уж бескорыстна. Представь, что за тобой всюду неотступно следует преданная женщина, не сводит с тебя глаз, угадывает все твои желания. Сначала тебе кажется, что она делает все из любви к тебе. Но в один прекрасный день ты начинаешь понимать, что она хочет поработить тебя, и чувство, которое было так приятно тебе, уже угнетает…

— Искренняя любовь не может угнетать, — прервал ее Мартин, уловив намек на себя. — Я был по–настоящему счастлив, когда меня любили…

— И не раздражала тебя эта пресная любовь, этот пейзаж, знакомый до тошноты? Деревья стоят на одном и том же месте, тропинки все исхожены, каждую знаешь наизусть…

— Разве можно сравнивать человека и пейзаж? Человек ведь слишком сложен…

— У меня был знакомый, почти все деньги он тратил на часы. Когда по радио передавали сигнал точного времени, он лихорадочно проверял: спешат его новые часы или отстают? Открывал крышку, регулировал ход и опять ждал сигналов обсерватории. Но как только часы начинали идти с абсолютной точностью, он тут же терял к ним всякий интерес.

— И что же он дальше делал с ними? Прятал куда–нибудь?

*— Именно. Покупал другие, и все начиналось сначала.

— Чудак… Но часы — другое дело... Вообрази, что было бы, если бы он начал поступать так с близкими людьми…

— А может, и поступал. По–моему, человек интереснее всего, когда ты его открываешь, когда впервые прикасаешься к этой неведомой вселенной, как выразились бы твои поэты… Когда ты видишь, что этот механизм спешит или отстает… Люди уравновешенные так скучны!.. Помнишь «Прощальную симфонию» Гайдна? Музыканты задувают свечи и исчезают в темноте… Человек должен понимать, когда ему пора уйти. И задуть свечу…

Показалась гавань. Задрожали на волнах светлые точечки — совсем как те огоньки, что гаснут в «Прощальной симфонии» Гайдна. На одном из теплоходов якорь полз вверх, цепляясь за борт, и падавшие с него капли прыгали по тяжелой, в маслянистых разводах воде.

По обе стороны шоссе темнели старые дуплистые оливы с потрескавшейся корой.

Стволы были искривлены, закручены, будто ветер, держась за ветки, долго кружился вокруг них. Лениво шевелились листочки, и, глядя на открывавшийся глазу серебристо–серый ландшафт, оживляемый лишь розовыми пятнами цветущих олеандров, Мартин подумал, что где–то поблизости, наверно, ямы для гашения извести, и поэтому все вокруг обсыпано известковой пылью. Море отдалилось от шоссе, его заслонили городки, где сверкали высокими куполами окруженные кипарисами колокольни, потом в белесые склоны вновь врезались голубые заливы. Море выплескивало всю свою лазурь на эту унылую равнину, н она — нищая, голая — вдруг преображалась: рыжие крестьянские лошаденки, тащившиеся по полю, становились лиловыми, в плугах отражалась синева моря, и казалось, будто не лемех плуга, а острие волны выворачивает комья земли и прокладывает борозду за бороздой. Это длилось всего мгновение — глаза быстро привыкали к праздничности побережья, серый цвет вновь вытеснял все остальные, лошади вновь становились обыкновенной скотиной с натруженными от хомута спинами. Они махали хвостами, отгоняя назойливых мух, и слушали, как позади них трескается сухая земля, как по бороздам ковыляют вороны, и только неуклюжие движения отличают их от неподвижных комьев земли.

Под вечер они были в Микенах.

Их встретили каменные львы, стоящие во весь рост на каменной арке мертвого города. Львы сблизили свои разъеденные лишайником лапы, словно пытаясь удержать уходящий день, но он успел выскользнуть, и лишь временами вдали мелькал его силуэт (а может, это был воздушный змей или след пролетевшего самолета), и вновь все заполнялось шелестом травы, к которому примешивались удары кирки. Обнаженные по пояс землекопы, побросав рубахи на древние обломки, рыли землю. Из–под корней деревьев проступали фундаменты зданий, обозначались улицы, между комьями земли виднелись изумрудный кусок мозаики или изогнутая, точно козье ребро, ручка амфоры…

Неужели это все, что осталось от древних Микен? Зачем прикасаются к ним кирки людей, по чьим рубахам ползают сейчас ящерицы? Обладай эти люди более живым воображением, они могли бы воскресить в душе погребенные под этой землей шаги и взгляды, увидели бы фонтаны, струи которых стекали по мраморным ступеням… Но это были простые землекопы из окрестных сел, они жевали дешевую колбасу (ее кожуркп свисали с кустов, как обрывки змеиной кожи). Рабочие покрикивали на коз, бродивших по раскопу, швыряли в них камнями, но упрямые животные, подбрасываемые пружинами своих кривых ног, раскачивали плоское вымя и тыкались мордами в расщелины между камнями, где не росло ни единой травинки, ни единого листика. Там, вероятно, притаилась оплетенная корнями душа мертвого города, и козы — эти зеленоглазые дьяволы — пытались коснуться ее, обдавая своим хриплым дыханием. Они взбирались и на гробницу Агамемнона, скатывались с поросшего травой купола, отряхали пахнущую навозом шкуру и снова карабкались вверх, на самую макушку…

Вход стоил десять драхм. Вот цена за право соприкоснуться со славой и трагедией древнего властителя, гробницу которого сейчас топтали козы, за право дотронуться до огромных каменных плит, из которых сложена гробница, и за право ощутить слабый запах плесени…

Вы можете также, уплатив несколько мелких монет, спускаясь по ступеням чьей–то гробницы или крепости, подняться к самому себе, заглянуть в уголки собственной души, где тоже есть засыпанные города и обломки золотых сосудов, улыбнуться снисходительно честолюбию, тщеславию, раздирающим ее, и, присев на камень, сказать себе: «Ну, брат, видишь, как по гробнице Агамемнона скачут козы? Видишь, как брызгает молоко из вымени, оттянутого книзу крутым скатом купола? Властитель микенский уже никогда не взглянет на них. А твои ноздри ощущают вместе с дуновением ветра запах вскопанной земли, козьей шерсти и сумерек, твои глаза видят, как каменные львы на крепости пытаются удержать в лапах уходящее время, а оно выскальзывает из их когтей, красных в закатном солнце (а может, от крови из той раны, которую они нанесли времени?). Счастлив ли ты? Быть может, эта вечерняя грусть и делает тебя счастливым…»

Мне хочется верить, что в предвечерние эти минуты, окруженный безмолвием древних стен и голосами отдаляющихся землекопов, Мартин вспомнил нашу с ним поездку в долину Огосты, в мое родное село, которое сносили, потому что на этом месте будет водохранилище.

Я не понимал, почему это запустение так влечет его. Я решил, что ему хочется просто увидать край, где он прежде никогда не бывал, пройтись по улочкам моего детства, взглянуть на синие дуги гор, вдохнуть в себя благоухание деревьев, которые в апреле (месяц, выбранный нами для поездки) заполняли своим цветением всю долину.

День был солнечный. Мы шли напрямик — по разрушенному селу, не было уже ни оград, ни ворот, которые могли бы преградить нам путь. Я объяснял Мартину: «Тут был колодец с журавлем, я просыпался по ночам от его скрипа, а вот на этом месте стояла водяная мельница, мальчишками мы ловили тут рыбу, а вон там росла единственная в селе сосна…»

Мы и не заметили, как стемнело.

До города было рукой подать, мы могли добраться туда минут за двадцать, но Мартину хотелось переночевать здесь.

Во дворе, где когда–то стоял наш дом, темнели раскиданные балки и камни. Обогнув их, мы направились к пристройке над конюшней — узенькой комнатке, где раньше была портняжная мастерская моего отца. Положили вещи и открыли окошко, в которое дохнуло ароматами близящейся ночи. В них смешались запахи слив, яблонь и боярышника, но сильнее всех благоухала сирень: ее кисти — бледные, как язычки горящего спирта, — обнимали остатки моего родного гнезда.

105
{"b":"543668","o":1}