ЛитМир - Электронная Библиотека

По дороге медленно плетется арба, запряженная ишаком. Из ноздрей животного валит прозрачный пар.

Они пересекают площадь.

Их провели в гостиную и усадили за стол. Вскоре появился и хозяин дома.

Поверх форменной шинели на плечи полковника накинут клетчатый плед. Он накладывает себе в блюдечко варенья и сосредоточенно ест, запивая маленькими глотками чая. На столе, между вазочкой с домашним печеньем и самоваром, стопкой лежат свежие газеты, из–под которых высовывается кончик распечатанного конверта.

— Ты хорошо устроился? — спрашивает полковник, но вопрос его неожиданно провисает в воздухе. Идрис Халил молчит, и тикающие часы на стене отмеряют время его молчания. За окном еще один сад, уничтоженный огнем. Весь охваченный внутренним жаром, он вглядывается в бесконечные ряды обугленных стволов, в обвалившиеся террасы, занесенные песком пополам с сажей, в черные рытвины, обозначающие места цветочных клумб, и ему кажется, что это тот самый чудесный сад Хайдара–эфенди, преодолев пространство и время, сейчас насмешливо смотрит на него сквозь запотевшие оконные стекла.

Наваждение!

Сад был разбит девять лет назад по приказу тогдашнего коменданта острова. Садовник, местный житель Гаджибаба Мирзоев, имя которого удивительным образом сохранилось среди прочего сора истории, был несколько раз специально откомандирован за саженцами в школу садоводства в Мардакяны, а один раз даже в благоухающий розами персидский Шираз. На остров привезли много черной земли, и, в конце концов, стараниями и талантами Гаджибабы она проросла полусотней фруктовых деревьев, самшитом, лавром и яркими легустрами. Завели пару индийских павлинов да запустили двух осетров в круглый бассейн, живописно заросший по краям декоративным мхом.

Садовник умер зимой 1916 года от грудной жабы. Ровно через год, в революцию, солдаты, пьяные от виноградного вина (два николаевских пятачка за литр), учинили в пустующем особняке погром, разбили мебель, разграбили покои, а, уходя, подпалили сарай и конюшню. Огонь быстро охватил сад, который успел выгореть почти дотла, перекинулся на верхний этаж дома, но вскоре погас благодаря начавшемуся проливному дождю.

В то время, как священное пламя пожирало одну за другой симметричные аллеи сада, терпкий февральский ветер нес над островом крики умирающих павлинов. Сгорев ночью, они не возродились утром из пепла, подобно удивительным птицам Геродота. Но на запах жаркого к дому со всей округи сбежались стаи собак…

Как это уже случалось и раньше, из темноты вначале возникает голос:

— Пожалуйста, чуть–чуть вправо!.. Хорошо, очень хорошо!.. Сейчас все будет готово!

Иван Акопович Рустамян — «Личный фотограф его Величества Шаха Персидского», как значится на вывеске и на оборотной стороне всех фотографий, изготовленных в его мастерской, — несмотря на комплекцию и изрядный рост, ловко ныряет под черное покрывало, подняв над головой магниевую вспышку.

— Так–так, уважаемый! Один момент!

Свободной рукой он передвигает какие–то рычажки, подкручивает бронзовое колесико, и постепенно мутное пятно в квадратном окошечке, состоящее из хаотического смешения цветов, иллюминированных рассеянным светом двух ламп, превращается в перевернутое лицо Идриса Халила.

— Внимание!

Не вылезая из–под покрывала, Иван Акопович отводит назад громоздкую фотографическую машину.

Дедушка стоит, чуть развернувшись вправо, и немигающими глазами пристально смотрит в объектив (на самом деле, даже не подозревая о том, что сквозь купоросную зелень времени он в упор смотрит прямо на меня). Мундир, пристегнутая к поясу шашка, папаха, сапоги, старательно начищенные старшим надзирателем до густого зеркального блеска, светлая драпировка на заднем фоне. Парадный портрет Идриса Халила.

— Внимание! Сейчас появится птичка!

Хлопок, ослепительная вспышка магния, белое облачко дыма, крышка объектива закрывается, и образ дедушки переходит на фотографическую пластину. Сразу после этого начинает сгущаться привычная темнота. В ней исчезает Идрис Халил, и студия Рустамяна с богатым персидским ковром на полу, и трехногая немецкая машина — полированный ящик с черным хоботом, оканчивающимся выпуклым глазом, и сам почтенный фотомастер Иван Акопович, и его двухэтажный дом в переулке напротив больницы. Исчезают и два брата–близнеца Иса и Муса, арендующие здесь же первый этаж под мастерскую: один из них часовщик, другой — гравер. А вместе с ними исчезают и дедушкины серебряные часы, оставленные у них для ремонта (они лежат на подоконнике в деревянном ящичке)…

Но темнота длится лишь несколько мгновений, необходимых для смены декораций. И вот уже Идрис Халил сидит за столом в просторной комнате с решетками на окне, выходящем в тюремный двор, и, слюнявя палец, листает страницы толстой канцелярской книги. Перед ним стопка из нескольких папок, бронзовый чернильный набор, пепельница и, на случай отключения электричества, керосиновая лампа. На стуле возле железной печки, сложив на груди руки, дремлет старший надзиратель. И хотя глаза его закрыты, Идриса Халила не покидает чувство, что он лишь притворяется спящим. На необъятном поясе Мамеда Рафи висит связка ключей.

Идрис Халил снова и снова пытается сосредоточиться на выцветших столбцах цифр, сбивается, начинает сначала. Тщетно. Наконец, отложив в сторону книгу, он поворачивается к окну. Над бывшим казарменным плацем плывет темно–серое зимнее небо.

Почти шепотом:

— Мамед Рафи… Ты спишь?

Закрытые веки толстяка перестают подрагивать.

— Мамед Рафи!

Надзиратель проворно вскакивает со своего стула.

— Я здесь, начальник–бей!

— Поставь самовар.

— Слушаюсь, начальник–бей!

Громыхая сапогами, Мамед Рафи выходит из комнаты.

Остров–тюрьма.

Заведение, вверенное попечению Идриса Халила — особое. После закрытия лагеря для военнопленных на Наргине — это единственная секретная тюрьма республики, где содержатся «политические». Сейчас в наскоро перестроенном солдатском бараке, разделенном внутри занавесями на манер походных госпиталей, с окнами–бойницами на базарную площадь — их в общей сложности 27 человек, из которых большинство составляют активисты «Гуммет» и других левых партий, осужденные без суда и следствия. Официально они числятся либо пропавшими без вести, либо погибшими. Иначе говоря, их не существует, как не существует и самой тюрьмы, четырех надзирателей, Мамеда Рафи, десятка солдат, несущих посменную вахту, и молодого начальника — капитана национальной армии Идриса Халила, моего дедушки.

По краям базарной площади лежит талая грязь. У товарной лавки распряженная лошадь жует овес из мешка, натянутого на влажную морду. Тощий часовой в длиннополой шинели курит самокрутку и наблюдает за тем, как двое рабочих замешивают известь в железной бадье: вот уже вторая неделя, как по распоряжению Идриса Халила приводят в порядок соседние с главным бараком помещения, чтобы при необходимости можно было расселить заключенных по камерам.

Зыбкое небо над площадью отражается в черном зеркале огромной лужи прямо посередине безлюдных торговых рядов.

…Идрис Халил — студент, любовник, поэт и солдат. Идрис Халил — арестант и тюремщик. Продолжая свое бесцельное бегство, начатое им когда–то в Константинополе (а может быть, и раньше, например, в тот самый день, когда поезд впервые увез его с Сабунчинского вокзала в глубь дремлющей страны), он все время меняет личины и маски, прячется среди естественных фантомов, созданных временем на границе нескольких миров…

Иногда, окончательно запутавшись в перипетиях биографии моего деда, я впадаю в отчаяние, и тогда лишь старая фотография, снятая Иваном Акоповичем, оказывается единственной спасительной нитью, еще связывающей меня с прошлым и с Идрисом Халилом. Фотография и сны — вот мое спасение от беспамятства! Они хранят в себе свет и подвижный образ платоновской вечности, которое одно и есть время. И стоит мне только закрыть глаза — я вижу Идриса Халила, склонившегося в зимний день над канцелярской книгой, в которой выцветшие от времени фиолетовые чернила текут по страницам вначале в спотыкающемся ритме кириллицы, а затем вальсирующим арабским «алифбейсом». Заглянув через его плечо, я, хоть и с трудом, но могу разобрать: «…арестован по подозрению к причастности…». Идрис Халил захлопывает книгу и поворачивается к окну, к зимнему небу, разрезанному прутьями решетки. Сегодня 11 января 1919 года…

24
{"b":"545011","o":1}