ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Впоследствии, много позже, он ждал нас — и не дождался; разговаривая, может быть, с кем-нибудь (из уже приехавших…) — растягивая слова, отрываясь от разговора, — подходил он, должно быть, к окну — руки складывал на груди, шевелил пальцами — и всматривался, должно быть, в сгущавшиеся, морозные сумерки, в которых — но этого он не видел — мы шли к нему с Максом: и потом вдруг остановились, помедлили, повернули обратно. Он видел лишь край забора, сосну — сосну, которая, когда я сам смотрел на нее, казалась мне прекраснейшей из сосен, высокая, с нежным красноватым стволом и одной, очень длинной, выбивающейся из общей игры ветвей, веткой, тянущейся к самому дому, — и дальше (видел он…): поле, опушку леса, морозные сумерки. Нас, повернувших обратно, он видеть, конечно, не мог; мы же, проваливаясь, как сказано, в снег, не разбирая тропинки, лесом и краем леса, вышли, как сказано, к станции, с тускло горевшими фонарями.

И мне странно думать теперь, что эта тропинка, протоптанная кем-то в снегу, была той же, с выступавшими из земли корнями и мокрой травою тропинкой, по которой, впервые увидев его, Макса, еще безымянного, шел я некогда — к той же, к той же самой, удивительным образом, станции… Макс, постучав в окошечко кассы, положив билеты в карман, подошел к перилам, сгреб снег ладонями, скрутил снежок и с внезапной, мгновенной улыбкой, бросил — в ближайшее дерево.

— Странно, не правда ли?

— Да, правда, странно.

Странно думать, еще и еще раз, что это была та же самая станция, — та же касса и те же скамейки, — и те же дома вдалеке, — и те же деревья вокруг; и мы стояли вдвоем, на платформе, в снегу; и заметая рельсы, злой ветер рвал в клочья, над нами, зеленоватой зимней луной выхваченные из темноты облака; и он, Макс, я помню, то отходил к перилам, то возвращался к краю платформы, и смотрел — казалось мне: с нетерпением — в ту сторону, откуда, из-за дальнего леса, должен был появиться, упорно не появлялся — и вот, наконец, появился — пригородный, своим длинным и ярким лучом осветивший, на мгновение, станцию — в последний раз — скамейки, кассу, перила, нас самих, наверное, поезд.

На другое утро он пришел ко мне, как уже говорилось. Я не ждал его; я услышал звонок, открыл дверь и увидел его на пороге. Он снял пальто, стряхнул снег.

— Ты дашь мне кофе?

— Конечно.

И покуда он пил свой кофе — одну чашку и сразу за ней другую — я смотрел на него, я помню, и в снежном, зимнем, утреннем свете, наискось падавшем на него из окна, лицо его показалось мне вдруг изменившимся, — странно-отчетливым, — непривычно-определенным.

— Я отказываюсь; я не иду дальше.

— Как хочешь. Мне-то, впрочем, уже все равно.

— Мне тоже. И тем не менее, давай, наконец, объяснимся.

И когда мы, наконец, объяснились, он, Макс — допив, наконец, свой кофе — снова вышел на улицу — или, вернее: во двор — прошел под аркой, пересек, не сворачивая в него, тот переулок, в котором я увидел его когда-то, со спины, уходящим, — прошел мимо трех, с одной, и трех, с другой стороны, очень старых, но и очень хорошо сохранившихся, бледно-зеленой краской выкрашенных домов — совершенно ясно я вижу их: отсюда, издалека — свернул налево, направо и сам не зная, должно быть, куда, зачем он идет, пошел, значит, дальше, все дальше, по еще тихим, пустынным улицам, переулкам, по еще чистому — а впрочем, уже тронутому первыми, робкими следами прохожих (лопатами дворников…) снегу — чтобы (как я впоследствии выяснил…) встретить вдруг — в трамвае с обледеневшими стеклами — некоего, еще не введенного мною на эти страницы персонажа моей истории (если это история…); и проехав с ним, в обледеневшем трамвае, три или четыре, может быть, остановки, еще очень долго кружил, должно быть, по городу — и только под вечер возвратился, должно быть, домой: в свое (так я думаю теперь…) — решительно неописуемое жилище.

В самом деле: есть вещи, поддающиеся, и есть — не поддающиеся описанию. Первые могут случиться на бумаге — и бумага не рвется; о вторых мы только упоминаем с опаской.

Есть вещи, поддающиеся, и есть — не поддающиеся описанию. Деревня, к примеру, где мы жили когда-то вдвоем и где я живу теперь, поворачивая обратно, один, — эта маленькая, никому или почти никому не ведомая деревушка, с ее редко стоящими домиками и ветром, гудящим в высоких соснах, — с ее солнцем, луной и звездами, — утренним холодом, пронзительным светом, — и с этими ранними вечерами ее, когда сверху, с дюны, она вся просматривается насквозь, и за деревьями, сквозь голые ветви, виден и дальний лес, и поле, и — черной чертою — шоссе, и последние белые пятна уже осевшего, как будто тающего в сумерках снега, и дым над крышами, почти неподвижный: медленно, совсем-совсем медленно поднимается он над редко стоящими домиками — исчезая, теряясь: в еще прозрачном, уже застывшем, протяжными, розовыми, закатными полосами расчерченном небе, — деревня эта относится, без сомнения, к первым, поддающимся описанию вещам. Но те, вторые, неподдающиеся, ускользающие…

Отсюда, из этой маленькой и без всяких сомнений поддающейся описанию деревушки, тот, там, покинутый мною город (со всеми его проспектами, площадями и улицами…) кажется мне чем-то почти немыслимым, невозможным: как если бы его никогда и не было вовсе.

А между тем он был, есть; и он не просто был, есть, но в нем и есть, и были, разумеется, некие — более или менее старые — в общем и целом, вопреки всему и несмотря ни на что — еще возможные улицы (переулки, дома; проходы, арки, дворы…).

Они есть, они были; и я сам — я, живущий теперь здесь, поворачивая обратно — я сам жил когда-то на такой улице, в таком дворе, в таком доме.

Я знал этот город; я даже любил его — время от времени; но я уже никогда, наверное, не забуду того ощущения — невозможности, которое вдруг охватывало меня — я садился, к примеру, в троллейбус — на каком-нибудь новом, огромном, полном машин, людей, возбужденья проспекте, в каких-нибудь снежных, ранних, текущих и растекавшихся сумерках, когда все грохотало, гремело, — кружилось и путалось, — вспыхивало и гасло… или в том же троллейбусе, например, подъезжавшем к мосту и въезжавшем на мост, когда, подняв голову, я видел вдруг его — да, его, увы, Максово — с позволенья сказать — жилище, темной громадой нависавшее над рекою: над другими домами, над городом.

Дом его, и улица, на которой стоял этот дом, и все прочие, на этой улице и вокруг его дома, дома описанию решительно не поддаются — и я их не буду, конечно, описывать.

Они огромны, они все заполняют собою; а между тем им словно не хватает чего-то, в них словно отсутствует нечто.

Они есть, они были; их как бы — нет, как бы — не было: так думаю я теперь.

Странный город; удивительный город.

Название его сохранилось: Москвою называется он.

Но даже немногие, еще сохранившиеся названия (улиц и переулков, бульваров и площадей…) звучат как будто вполголоса, не доверяя самим себе; прочие, новые — ничего не в силах назвать; все тонет — в безымянной безмерности.

Все безмерно, огромно; и все кажется — взорванным; развалившимся на куски; распавшимся на какие-то отдельные части; фрагменты, уже почти не связанные друг с другом.

Нет, нет, думаю я теперь, то, что не поддается описанию, описывать, конечно, не следует. Я скажу — о нем; я не позволю ему — явиться, самому сказать о себе: здесь, думаю я, здесь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке, с ее редко стоящими домиками и черной чертою шоссе, с ее ранними, долгими вечерами, когда сверху, с дюны, она еще вся просматривается насквозь, но уже гаснет, синеет, густеет, замирает над соснами небо, и над дальним лесом, пробиваясь сквозь синеву, уже появляются первые, редкие и робкие звезды, и дым над крышами уже сливается с темнотою, — и спустившись с дюны и принеся дров, я тоже растапливаю, в углу комнаты, круглую, железную печку, — и прислушиваясь к потрескиванью поленьев, дрожанию воздуха, ворошу кочергою в огне, — и снова сажусь за стол, и зажигаю лампу, и беру в руки вот эту, недописанную утром страницу: здесь, еще и еще раз, — здесь, на этой странице, на этих страницах, ему, призрачному, нечего делать. И — хватит пока об этом.

3
{"b":"545185","o":1}