ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

— Ну вот, легка на помине! — усмехнулся отец и показал косой в направлении разрушенной мельницы. — Вон она идет, наш живой календарь!

— Спасайтесь, люди добрые! Сейчас она меня будет допрашивать, когда я был последний раз у исповеди, — сказал дядя и кинулся к прибрежному ивняку, а там — через реку домой.

— Куда побежал-то? — крикнул ему вдогонку отец. — Погоди, позавтракаем!

— Ладно. Некогда мне. Завтра приду.

Тетя Анца семенила по дороге. За ней вприскочку бежала Кадетка, стараясь не ступать босыми ногами на острые камни. Когда они подошли к покосу, тетя, неутомимая работница, тотчас схватила грабли и взялась ворошить сено, а Кадетка с узелком в руке, осторожно ступая по колкой стерне, направилась к нам.

— Колется!.. — крикнула она светлым голоском.

Малый загляделся на девочку, похожую в своем красном платьице на огромный мак, покачивающийся над зеленым лугом.

— Колко!.. — повторила Кадетка и рассыпала в утренней тишине свой серебряный смех.

Малый пребывал в такой задумчивости, что не ответил.

— Ух, сколько вы уже скосили!.. — с изумлением воскликнула Кадетка. И так как в руках она держала миску и не могла показать на скошенную часть луга, она взмахнула головой, и ее русые косы взлетели в воздух.

Малый обернулся и молча смерил взглядом ровные валки скошенной травы.

— Я вам завтрак принесла… — сказала Кадетка и осторожно поставила глиняную миску на землю. Потом перекинула светлые косы на грудь, заложила руки за спину и начала босой ногой разгребать кротовую кучу. Разровняв ее, она закинула косы за спину, подняла большие синие глаза и ободряюще сказала:

— А мама читает…

— Правда?.. — обрадовался малый.

— Правда… Не в переплете книжку, а ту, растрепанную…

— «Габсбурги без маски»?

— Не знаю, как она называется.

— Ту, которую Завогларева Милка принесла?

— Ту, ту…

Подошел отец, положил свою большую руку на Кадеткину голову, точно пятипалыми клещами повернул ее к себе и спросил:

— Ты ела?

Кадетка быстро и решительно кивнула и совсем по-детски отбежала к берегу, чтобы не мешать им завтракать.

Отец не спеша опустился на колени и открыл миску. Там были кукурузные катышки со снятым молоком. Кукурузную муку сеяли через грубое сито, чтобы отходов было как можно меньше, и потому в водянистом, голубоватом молоке плавали частички золотисто-желтой оболочки кукурузных зерен.

— Давай есть! — позвал сына отец и обтер об рубашку Почернелую железную ложку.

Тот рассеянно зачерпнул ложкой, следя взглядом за Кадеткой, которая, приподняв платьице, шлепала по мелководью.

«Вот она настоящая сирота, — подумал он. — Сирота от рождения. Мать лежит на кладбище в Рочах, отец — где-то в Моравии, а у нас в Обрекаровой дубраве только его пустая могила. И там каждый год зацветают первые ландыши».

С берега донеслось пронзительное пение Кадетки. Она взобралась на старую раскидистую ветлу, как раз на ту самую, которая восемь лет назад своими узловатыми корнями ухватила ее мать, бросившуюся в воду.

— Спилить бы эту ветлу, — задумчиво сказал малый.

— И надо бы, да вроде жалко, — ответил отец. — У нее густые корни, и они удерживают землю, не дают воде размывать ее.

— Обычно такие деревья спиливают, — стоял на своем малый. — На Иловице ведь спилили грушу.

— Спилили. Только груша-то росла перед домом. И Лойзе именно на ней повесился… А потом, если мы эту ветлу и спилим, память все равно останется. Ее не будет, а мы все равно будем говорить: «Тут росла та ветла»… Такое забыть не просто. Обрекар может хоть половину своего пригорка срыть, а все равно мы будем знать, что на нем застрелился тот бедняга кадет.

Малый поглядел на крутые склоны Вранека, где утреннее солнце заливало светло-серые скалы и редкие зеленые пятна Обрекаровых лугов, поросших кустами. Там было очень красиво.

«Если благополучно сдам экзамены, в следующее воскресенье можно будет пойти за ландышами в Обрекарову дубраву. И Кадетку возьму с собой», — отрадно подумалось малому. Но в тот же миг он вспомнил, что на то воскресенье назначено собрание словенских гимназистов на Баньской поляне, и нахмурился.

— Похоже, она будет хорошо петь, когда вырастет, — прервал его мысли голос отца, показывающего ложкой в сторону Кадетки. — Голос у нее, должно быть, от отца — Войнацевым-то медведь на ухо наступил.

Малый кивнул и поглядел на Кадетку. Она беззаботно раскачивалась на длинной ветке серо-зеленой ветлы. В своем красном платьице она была точь-в-точь как яркий цветок на старом кактусе. Она раскачивалась и пробовала силу своего ломкого, еще неразвитого, неотшлифованного голоса.

V

«Кадетка?.. Кадетка?.. А как же была ее настоящее имя?» — нетерпеливо спрашивал я себя, чтобы этим вопросом помочь себе вернуться из прошлого в настоящее. В чулане у окошка снова стоял я, тридцатипятилетний мужчина. Семнадцатилетний парень и отец исчезли, а девочка в красном платьице, качающаяся на серой ветви ветлы, стояла перед моими глазами как живая. Я прижался лицом к оконной решетке и широко раскрытыми глазами вгляделся в ночь, ища ту ветлу, которую в последний раз видел пятнадцать лет назад. Ее не было. Я на глаз прикинул расстояние и убедился, что она росла там, где сейчас течет река, где-то посреди теперешнего русла. «Смотри-ка, — подумал я, — Идрийца подрылась под нее и унесла. Теперь река бежит по той земле, которую дерево когда-то защищало своими мощными узловатыми корнями. От старой ветлы ничего не осталось, а память о ней все тут…»

Моим умом уже овладела старая слабость — ему хотелось пофилософствовать обо всех этих вещах. Но пофилософствовать не удалось, воспоминания молодости оказались сильнее. И к тому же совесть подсказывала, что я нарочно с помощью Кадетки перебрался из прошлого в настоящее, боясь, что передо мной развернется картина того давнего воскресенья после экзаменов.

И она развернулась.

Нет, в это воскресенье я не пошел ни в Обрекарову дубраву, куда собирался с Кадеткой за ландышами, ни на тайное собрание словенских гимназистов на Баньской поляне, потому что мир рухнул: умерла мама.

Я проснулся довольно рано и все-таки позже, чем в другие дни. Собрался было вскочить с постели, испугавшись, что проспал. Я приподнялся на локтях, удивляясь, почему отец не будит меня горячим кофе, как обычно, и тут же вспомнил, что вчера был последний день экзаменов, что сегодня воскресенье и поэтому я могу со спокойной совестью соснуть еще. При этой мысли я почувствовал, как измучено и утомлено мое тело: оно до того обессилело, что само опустилось на постель. Да и откуда быть силам? Я же девять дней подряд вставал в пять утра и пешком отправлялся в Толмин, а днем снова пешком возвращался, то есть каждый день делал почти двадцать пять километров, а за девять дней прошел их больше двухсот. Усталости я не ощущал. Тело утратило чувствительность и было неутомимо, точно знало, что должно выдержать. И выдержало. И только вчера вечером, точнее, сейчас, оно объявило, что больше не может.

— Любым силам когда-нибудь приходит конец, — пробормотал я и в тот же миг вспомнил, что должен идти на Баньскую поляну. Мысль эта была мне неприятна.

«Идти ли мне? Не слишком ли я устал?» — спрашивал я себя.

«Нечего отвиливать! — подала голос правдолюбивая совесть. — Сознайся уж лучше, что тебе хочется избежать опасности, которая грозит тайному собранию… Если тело выдержало девять дней, выдержит и десятый. Ведь туда всего три часа ходьбы».

— Обязательно пойду, — пробормотал я. — До двенадцати отдохну, а потом встану и пойду.

Утро было ясное и очень-очень тихое. Наш пес вдруг завыл каким-то незнакомым протяжным голосом. Молодое солнце заглянуло в мое зарешеченное окошко и золотыми нитями своих лучей начало ткать на выбеленной стене легкие, движущиеся кружева. По этим кружевам плясали тени двух толстых бурых шмелей, которые, бог весть как, залетели в мой чулан и теперь сновали в прозрачном снопе солнечного света, не находя выхода и сердито жужжа.

18
{"b":"545199","o":1}