ЛитМир - Электронная Библиотека

Глава 13

Михайловна проснулась, лежа головой на скрещенных руках, на столешнице. В окна был виден новый, начинавшийся день. В небе кто–то сильный уверенно гнал остатки туч за горизонт, и солнце уже то и дело прорывалось к земле.

Осень принесла в поселок свои цвета: желтый, охристый, рыжий, золотой. Перелески и палисадники стали прозрачнее, невесомее… Просвечиваются низким солнцем насквозь. В его желтых лучах даже некрашеное дерево бараков выглядит не рассохшимся и подгнившим, а благородно древним, теплым, живым. Собаки — деревенские пустобрехи той же, природной окраски: желто–коричневые, рыже–черные, серые, как выбеленная временем осина, — лежат каждая у своей калитки спокойно, уверенно, лениво, не ожидая ни подачки, ни пинка.

За домами, на полях группами люди стоят, вышли по каким–то своим делам — приглядишься: можжевельники в человеческий рост. Над рекой выросшие за лето птенцы чаек — куйков по–нашенски — парят. Да и сам поселок ожил: протрезвел, опохмелился, опомнился — мало ли что в жизни бывает — и взялся за дело. Чтобы

жить — надо работать, и в огородах — видно — копают позднюю картошку, собирают урожай морковки, свеклы, капусты, поправляют картофельные ямы и подвязывают на зиму смородиновые кусты. Земля, отдавшая свои соки за лето, лежит за домами, раскинувшись, влажными, ленивыми пластами, и от нее идет пар.

Все и везде, в поселке и за ним — к месту, за чем–либо, не просто так. Каждый изгиб земной тверди покорно несет свою ношу: дом ли, столетнее дерево, брошенную башню водокачки на холме… И человека держит.

Вот он — наш Гай. Милый, знакомый до боли, родной. Политый слезами. Потом и кровью людскими. Долгими северными дождями. Такой, какой он есть, такой, каким видим его мы. Здесь дом наш, здесь — жизнь наша, здесь — все, что у нас есть, и все, что нам надо. Доля наша, наша ноша — подарок наш и благословение.

Это неправда, что мы не построили свое светлое будущее. Мы все сделали как надо. Мы выжили, выстояли, мы стали не такими, какими были, — лучше, крепче, человечнее. Иногда победу трудно отличить от поражения. Внешне, глядишь: все плохо, все развалилось, разошлось по швам. Заглянешь в нутро — а там, под шелухой, плод созрел. Ведь ничего просто так не бывает — с болью, с муками, но зачем–то.

Пусть все развалится, пусть кончится — отойдет, отмучается и зарастет все цветами. И это — ничего, ничего, мы все переживем — перетерпим…

В дом ввалились бодрый Панасенок с тихой, ясной Кузьминичной. Фермер по–деловому встряхнул Михайловну, разложил на столе листки с подсчетами своих доходов и списком того, в чем он может помочь бабкам. Кузьминична поставила чайник.

И потянулся к ним народ. Анна Ивановна Поползенок с небольшой денежкой из кассы поселковой администрации. Бабы какие–то с кринками молока, мужики с картошкой… Все уже знали всё — в деревне земля слухом полнится — и сочувствовали, и принимали беду как свою. Не говоря лишнего — смущаясь — оставляли — совали куда–нибудь — узелки и пакеты свои и, пятясь, выходили.

Смотрела на них Михайловна и слова вымолвить не могла. Горло перехватила нежность. Или благодарность. Или смущение. Где там бабке в чувствах разобраться!

…Вокруг головы ее что–то светилось — рыжие растрепанные волосы под косо падавшим из окна солнечным лучом?..

И Панасенок, и Кузьминична — все рядом такие родные, милые. И Васька вспомнился — как притягивал он ее к себе, пытался пристроить голову на колени. А ведь он по годам мог быть ее сыном…

Где–то в полыни, в канаве проснулся Егорка.

Проснулся — снова начался день. Снова началась жизнь, которую он не в силах прекратить, не в силах и вынести. От бессилия, от жалости к себе — от ненависти к себе — не мог сказать ни слова. Ни встать. Ни умереть.

И тут сквозь шум в голове слышит он: земля тихонечко звенит. Слышит: земля тихонечко звенит колокольчиками. Ласково так, нежно: трень–трень — от самой земли звук идет.

Это панасенковские коровы — каждая со своим бубенчиком — рядом пасутся. Но Егорка их не видит, не знает. Он лежит и слушает землю Гая: трень–трень.

…Господи, как же велика любовь твоя! Как прекрасен мир этот милостью твоей, благодатью. Забери у меня все. Забери у меня все, помоги разгрести мусор в душе моей. Я хочу, чтобы внутри меня, в каждом углу, был только ты. Свет твой. Любовь твоя.

Кузьминична притянула Михайловну к себе, прижала ее голову к груди, стала тихонько гладить по волосам. И Михайловна, в которой все всегда искали защиты, которая привыкла, как рабочая лошадь, везти и везти свой воз, заскулила, захныкала, ни о чем больше не думая, ни о чем не сожалея, ничего не ожидая…

Вспомнили про Ваську. Выскочили, обежали барак.

Дверь нараспашку, в доме гуляет ветер.

— Глядите, — Панасенок ткнул пальцем в землю.

От крыльца и со двора на земле ясно виднелись отпечатки конских копыт: подковы, а где земля мягкая — и стрелка.

Пескэ думенав,
со мэ текерав?
Со мэ текерав,
да карик теджав?
Со бы бах мири
теявел бари,
миро веш баро,
мире чергеня,
мэ сыр чирикло
ехжино бешав.
Мек ратя калэ,
мек веша барэ,
мек ракхел Дэвел
миро джеибе.
(Себе думаю,
что мне делать?
Что мне делать,
да куда идти?
Чтобы счастье мое
было большим,
мой лес,
мои звезды,
я, как птица,
один на коне.
Пусть ночь черна,
Пусть лес большой,
Пусть хранит Бог
мою жизнь.)

— Михайловна, — Кузьминична тихонько потеребила ее за рукав, — а ты шо всю ночь печку какими–то похожими на деньги бумажками топила?

И — сиреневая дымка над Гаем. Утро.

2005 г.

Петрозаводск (Карелия)

22
{"b":"545205","o":1}