ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Время было позднее, к разговорам не располагало, и едва лишь были опрокинуты кверху донцами чашки на блюдцах, снова все погрузилось в темень и сон; только, шурша сенником, постланным на широкой скамье, ворочался старшина. Бывалому артиллеристу не спалось. Не огромный, упакованный в неуклюжий ящик рояль, который везли они с Замошкиным из Ленинграда, был причиной его раздумья, нет. Хотя, конечно, ехать из–за такого груза пришлось по–черепашьи: стоило прибавить ходу, как ящик начинал грозно гудеть, будто вторил напутственному предостережению начальника клуба, добрый десяток раз повторившего, что рояль этот очень дорогой, предназначен специально для больших концертов, не разбейте, мол, в дороге, — под такой выдающийся инструмент сами Барсова с Козловским петь согласятся, не то что самодеятельные артиллерийские таланты.

И не густой, липкий снег, поваливший к вечеру, не февральская вьюга беспокоили Рожкова. Погоду можно и переждать, спешить особенно некуда, рояль приказано доставить только завтра к вечеру, к началу репетиции концерта.

Нет, не метель, не эти неурядицы с транспортировкой капризного груза были причиной бессонницы Рожкова.

Когда он уезжал в командировку, к нему пришел редактор стенной газеты и просил непременно написать заметку в праздничный номер. «Что–нибудь из вашей личной боевой жизни, товарищ старшина, — говорил редактор. — Недаром же у вас два ордена и шесть медалей. Есть о чем рассказать».

Рожков обещал исполнить просьбу. Но он никогда не писал в газету, всю дорогу думал И ни до чего не мог додуматься. Оставшись один на один с собой в ночной тиши, старшина совсем расстроился. Воспоминаний сколько хочешь, но о чем все–таки писать, решить невозможно…

Ребятишки, мирно посапывающие на широкой кровати, сама хозяйка, ссутулившаяся, поседевшая раньше времени, домовитые чугуны и макитры, расставленные на шестке, рогачи и сковородники с захватанными до блеска черными черенками, торопливый стук ходиков… Знакомая эта обстановка случайного ночлега вызывала в памяти далекие теперь дни боев, наступлений. Сколько раз вот в такой же бревенчатой избушке, в глухих лесных селениях под Лядами или Осьмином, а еще раньше в Усть — Ижоре, в Корчмине или на Понтонной приходилось ему с боевыми товарищами проводить зимние вечера, коротать фронтовые ночи! Такие же белоголовые ребятишки, такие же хлопотливые хозяйки, такая же готовность в любое время суток разогреть самовар. Как в родную семью, входил солдат в чужой дом на отдых после боя или перед боем, и встречали его, как сына, зная, что и их сын встречен где–нибудь так же приветливо. Годы минули, у людей иные заботы, иные дела. Помнят ли они сейчас о тех, кто шел за них на смерть? И стоит ли об этом писать?

Так и уснул старшина, не зная, как сдержать обещание, данное редактору.

Разбудили Рожкова приглушенные женские голоса.

На столе по–вчерашнему желто горела лампа, в окнах мутно темнела ночная непроглядь, а часы показывали утренний, седьмой, час.

— Будешь торф возить, Настя, — задвигая чугун в жаркую печь, говорила хозяйка румяной девушке, прислонившейся к дверному косяку. — Все на то же, на Лысое поле. Так и Филату с Анюткой передай. А председателю, мимо пойдешь, скажи… Ну, да ладно, не надо, сама скажу. Пшеницу нам с Аксиньей да с Любой Деевой сортировать идти…

Звякнула сковородка, зашипело масло, по избе потек вкусный запах печеного теста.

Девушка вышла.

Рожков растолкал заспавшегося Замошкина. Принялись одеваться.

— В самое время, — обернулась хозяйка. — К пышкам угадали.

— Ну вот, пышки! — пошутил Рожков. — Нам за такое беспокойство не пышек бы, а синяков да шишек надавать. Разбудили мы вас среди ночи, отдохнуть не дали, а вам поди уже и на работу пора?

— Работы всегда хватает, — ответила хозяйка. — А что разбудили, экое дело! Такие ли беспокойства, пережить довелось!

Она вздохнула, вынула холщовый рушник из комода, подала.

Рожков, отфыркиваясь от ледяной воды, умывался над кадушкой за печью. В глаза ему бросилась витиеватая роспись, выведенная по глиняной смазке печной боковины: «Ефрейтор Сидорчук». И под ней дата: «29.2. 44 г.».

— Это кто же тут размахнулся, мамаша? — полюбопытствовал он. — Из родственников или как?

Хозяйка подобрала под платок седые пряди, остудила передником раскрасневшееся у печки лицо.

— Да как бы это поскладнее, сказать–то? Родственник не родственник, а и не чужой. Прохожий, словом, солдат. Вот вроде как и вы. Сложил печку, спасибо ему, два года обогревает нас. Да что же это я! К столу подсаживайтесь, ребятушки, к столу.

Поджаристые, хрусткие пышки пришлись артиллеристам по вкусу.

— Вот и кушайте, сынки, на здоровье, — хлопотала хозяйка. — А что до беспокойства, как вы говорите, так это разве беспокойство! Прохожего, проезжего обогреть — святое дело. Дом мой крайний, на самом въезде, две дороги под окнами сходятся. Не вы первые, не вы последние у меня гостюете. А как война шла да к Пскову войска двигались, то ни лавок, ни печки, ни кровати не хватало — на полу спали. И все никакого беспокойства. Если разобраться–то делом, не я вовсе и хозяйка этой избе. Вот, говорю, Сидорчук печку сложил. А весь этот дом, спросите, кем срублен?

На кровати, над розовыми в цветах подушками, поднялись стриженые головы, раскрылись сонные ребячьи глаза. Начались поиски валенок, закинутых с вечера на печь, чулок, рубашонок.

— С ними, — следя за возней ребят, продолжала хозяйка, — две с половиной зимы отзимовала в лесной землянке, что медведица с медвежатами. Версты за четыре отсюда в буреломе сидели. Не утерпишь иной раз, выйдешь на опушку: как, мол, изба, стоит ли? И обратно. Было, скажу, у нас, как и везде, где гитлеровцы хозяйничали: мужики — в армии да в партизанах, бабы, ребятня, старики — в лесу. А потом, когда вы от Ленинграда ударили, Лугу прошли, — тут уж такое началось!.. Столпотворение на дорогах. Вражья сила на Псков бежит… Обрадовались мы. Вот, думаем, и деревня цела осталась. Да раненько обрадовались. Остатки солдатни ихней проехали на грузовиках и подожгли. Всю ноченьку проревели мы, глядючи из лесу на пожарище. Утром, как стихло, пришли. Сели, помню, с ребятами на горячие камни, — куда подаваться? Обратно в землянки лезть? А тут наши солдатики пошли, пушки поехали. Движение сделалось на перекрестке, что тебе в городе на главной улице. Куда там в землянки возвращаться! Да и не пускают, кормят с солдатских кухонь, чаем поят, расспрашивают, угощают. «Не горюй, мамаша! — это какой–то главный мне говорит. — Утри слезы»; — «Да ведь с радости, говорю. Чего их утирать?» — «Ну, ежели с радости, тогда продолжай, — смеется. — А мы, мол, делом займемся».

Свежо было воспоминание; хозяйка, не стесняясь, приложила край передника к глазам.

— Остановка ли у них случилась, — снова заговорила она, — отдых или что, только гляжу: бревна волокут, топорами застучали, щепа полетела. Что такое? Сруб ладят. Пепелище расчистили, головни черные раскидали, новый дом возводят. Но достроить, понятно дело, в тот день не успели. Приказ получился, дальше пошли. Под ночь, глянь, новые войска идут. Опять главный какой–то подъехал на машине. «Что за изба? — говорит. — Кому? Достроить!» За полдня под крышу подвели. И так, родные мои, кто бы ни прошел, кто бы ни проехал, — а уж кого только не перебывало на перекрестке–то нашем! И с минометами шли, и с пулеметами, и с ружьями, и с топорами, и матросики даже прошли… И каждый что–нибудь да ладил для моей избы. И вот день один такой наступил: рамы в окна вставлены, полы настланы, двери навешены. «Въезжайте, — мне говорят, — мамаша, в свое новое жилище. Праздничный вам подарок от всего фронта. Вы знаете, какое сегодня число?» А где знать, сбились со временя, в лесу–то сидевши. «Двадцать третье, говорят, февраля». Отпраздновали, конечно, въехали мы, живем день, живем другой, а печки нету. Всякие мастера проходили; печника, как на грех, ни одного. Наконец–то, наконец он заявился, Сидорчук. Петро его звали. С походной хлебопекарней приехал. Ишь расписался! «Помни, — сказал мне, как уходил, — помни, мать, сына Украины». Да уж помню, как забыть! И вовек, пока жива, помнить буду. И всех помню, хоть сейчас спроси, назову.

120
{"b":"545206","o":1}