ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

— Где этот?.. Тип–то где, говорю?

— Взяли его, раненного. Радист, — ответил Пресняков. — Информатор. Следил за передвижением войск.

— Немец?

— Немец.

По лицу Терентьева прошла улыбка.

— А в тыл меня не отправят? — еще спросил он.

— Что ты, Батя! — утешил Долинин. — Да как только встанешь, — доктор вот обещает недельки через две, — мы тебя немедленно вытребуем обратно, если даже твое начальство и вздумает отправить тебя в тыл.

— Опять по зайцам пойдешь, — вымолвила Лукерья Тимофеевна. — Мишка говорит, в лугах тьма–тьмущая косых этих… — Она подняла к лицу кончик своего розового цветастого платка и поспешно вышла в сени.

— Конечно, еще поохотишься, — сказал и Долинин. — Компаньон твой приехал, Николай Николаевич, метеоролог, которого ты хотел первым в список поставить. Помнишь, весной? Станцию будет налаживать.

Он увидел, как шевельнулись Батины светлые, но теперь не пушистые, а обвислые усы: ему показалось, что Батя снова хитро и довольно улыбнулся, — и Долинин тоже не выдержал, вслед за Лукерьей вышел в сени, в темный и тихий двор. Он уже знал от врача, что Батя никогда больше не будет охотиться, что вражья пуля глубоко разорвала его старое сердце, и только, быть может, из упрямства, от Батиной великой любви к жизни, оно еще отстукивает свои последние, считанные удары…

5

Любу Ткачеву Ползунков привез из госпиталя поздно вечером восемнадцатого января. Варенька ждала ее. Она приготовила в своей комнате вторую постель, принесла в глиняном кувшине клюквенного морсу от Лукерьи; в глубокой тарелке на столе возле керосинки пирамидкой лежали почти прозрачные в своей свежести сырые яйца. Варенька решила питать Любу усиленно и оберегать ее от всяческих волнений.

Но Любе спать в эту ночь не пришлось. Едва она, утомленная пережитым, легла в постель под теплое одеяло, а Варенька тем временем принялась жарить яичницу, как вбежала возбужденная Маргарита Николаевна.

— Девушки! — крикнула она, лишь успев отворить дверь. — Блокада прорвана! Радио сообщает!..

Варенька дунула в керосинку, чадливое горючее для которой где–то раздобыл Ползунков, Люба поспешно оделась. Все побежали через реку, в райком. В райкоме никого не было. Бросились домой к Долинину. Его подвальчик был уже полон. Когда только успели накурить, когда нарвали каких–то бумажек, усеявших весь пол!..

Никто не садился, толкались по комнате, враз говорили, стараясь перекричать друг друга. Кто–то, бородатый, — ни Люба, ни Варенька его не знали, — уверял, что «он» теперь покатится из–под Ленинграда. Щукин требовал немедленно начать подготовку к переезду в Славск. Люди входили и уходили. Это был сплошной неуемный поток, водоворот, завихрявшийся в жилище Долинина. Мелькали здесь даже такие лица, которые сам Долинин видел впервые и, хотя бы приблизительно, не мог представить, кто же такие их обладатели.

Разошлись только под утро, но о сне уже нечего было и думать. Спускаясь к реке, Варенька с Любой увидели, как в райкоме, в окне кабинета первого секретаря, занялся розовый свет, — Варенька узнала двадцатилинейную знакомую лампу, — кто–то задернул занавеску. Значит, Долинин уже успел прийти в райком.

Да, секретарь райкома уже был в своем кабинете. Он нетерпеливо рылся в папках, разбирал материалы к плану на новый хозяйственный год: все ведь менялось. Можно было планировать возврат колхозников, эвакуированных в Вологодскую область. Можно было думать о завозе сортовых семян, об увеличении посевных площадей… Совсем иные мыслились масштабы, иной размах, даже если к весне Славск не будет освобожден, даже если и еще придется работать и жить только на узкой полосе городского предместья.

Долинин уже давно знал конечную цель тех ночных войсковых маршей, которые он видел в декабре. Пять суток в верховьях Невы не прекращался гул, подобный голосу землетрясений. Каждый день, с утра начиная, эшелон за эшелоном шли над рекой штурмовики и пикировщики, — туда, к Шлиссельбургу, где войска Ленинградского и Волховского фронтов встречным усилием рвали мучительное, сжимавшее Ленинград кольцо, туда, где впервые в большом наступлении пробовала силы дивизия Лукомцева, где лейтенант Ушаков под шальным огнем вытаскивал тягачами подбитые танки и, наверно, снова обрастал рыжеватой щетинкой, а ночами при свете аккумуляторной яркой лампочки писал в фургоне длинные письма Вареньке.

На листках блокнота Долинин набрасывал тезисы доклада активу района, собрание которого он решил созвать в ближайшие дни. Пора было думать о школах, амбулаториях, яслях, столовых, о ремонте жилищ, о пуске кирпичных заводов…

Погруженный в мысли, он не заметил, как вошел Пресняков. Поднял голову, лишь когда перед ним на кипу бумаг упал серый треугольник письма, без адреса, без какой–либо надписи.

— Это что? — спросил.

— В секретном пакете привезли. Передай Цымбалу, если придет. Или вызови. Сам бы отдал — некогда: в город еду. А с удовольствием посмотрел бы на его физиономию. От жены!

Должно быть, и у Долинина лицо при этом известии выглядело не совсем обычно, — Пресняков улыбнулся и ушел. А Долинин тотчас позвонил в колхоз.

Перед ним лежал серый измятый треугольник, какими–то судьбами доставленный сюда — и какие судьбы в себе скрывавший? Оттуда ли он, где в вырицких чащобах, под елью, в хвоистой песчаной земле спит Наум, похищенный партизанами из общей, вырытой немцами ямы, о чем недавно рассказала ему в госпитале Люба? Или из страшного германского лагеря? Быть может, новая могила? Сколько их, этих могил повсюду… Долинин видел мысленно ту гигантскую гранитную глыбу, которая со временем возникнет на главной площади Славска, — неотесанную и угловатую, но могучую, как и люди, чей вечный покой будет она сторожить. И будут на ней имена Наума, бестолкового милого Бати, маленького тракториста, бригадирки Анны Копыловой… Он снова нетерпеливо взглянул на письмо, но, хотя и безыменное, оно было адресовано не ему.

Долинин обрадовался, когда, с треском распахнув дверь — так, что от удара ручкой о стену створка ее снова шумно захлопнулась, вбежал бледный Цымбал, схватил письмо, сел на стул возле окна и, все время поправляя сползавшую черную повязку, прочитал его в одну минуту. «Двадцать строк», — сказал и снова принялся читать, и сколько назвал строк, столько раз перечитывал. Долинин спросил наконец:

— Что пишет? Где она?

— Прочитайте, это не секрет. — И Цымбал положил перед ним развернутый и расправленный треугольник.

«Милый Витька! — мелкие, ровной цепочкой, бежали кругленькие буковки из–под тонкого пера. — Я по–прежнему на юге. Только из Сочи переехала дальше, в Поти: кончилась путевка. Теперь меня ты совсем не узнаешь, так изменилась, — больше, чем тогда, когда мы с тобой виделись в последний раз, и паспорт даже утеряла. Не беспокойся, Витенька, скоро–скоро мы будем вместе. Я ведь знаю, где ты, до меня дошло…»

Долинин не стал читать остальные десять строк, они посвящались вопросам о здоровье Цымбала, объятиям и поцелуям.

— Ну вот, как все отлично окончилось! — сказал он. — Рад за вас, Виктор.

Цымбал не ответил, прошелся по кабинету, встал у окна, снова поправил свою повязку.

— Яков Филиппович! — сказал, не оборачиваясь. — Следите снова по строчкам. Вот как надо читать: «Я по–прежнему в северной группе немецких войск». — Она же никогда не была на юге. Что же значит — по–прежнему? Дальше: «Из Славска…» Видите, кончилась путевка! Как она кончилась, Люба Ткачева рассказывала. «Перебросили в Псков», — или куда там, не знаю… На «П» какие города? Палдиски? Пярну? «Теперь я под другой кличкой, изменила наружность». Вот, посмотрите, — он подошел и вытащил из бумажника Катину фотографию. — У немцев снималась. Одни глаза мне знакомы. Остальное — чужое. А теперь снова… Теперь я даже клички ее не знаю!

После ухода Цымбала Долинин некоторое время еще копался в бумагах, потом, как и Цымбал, прошелся из угла в угол по кабинету, посмотрел на плотно замерзшую реку, вспомнил ледоход и казавшиеся теперь такими далекими дни весны прошлого года.

38
{"b":"545206","o":1}