ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Завмаг нервничал, чертыхался, топтался возле телефона в нетерпении. Он уже и сунутую ему в руки бумажку успел изучить до последней точки. Бумажка оказалась пригласительным билетом на вечер, устраиваемый комсомольцами; полюбовался и на работу Нади Кожевниковой, которая свои разноцветные кляксы искусно сплетала в пеструю буквенную вязь: «Большой новогодний бал». А до Сергеева все еще было не дозвониться. Десятки завмагов «висели» в этот день на проводе райпотребсоюза и требовали, требовали колбас, сельдей, запеканок и наливок, шелковых лент, пиджаков и кофточек, штопоров, патефонных пластинок, рюмок, папирос, чулок, монпансье, горчицы и перцу.

— Ну, черти! Ну не черти ли наш народ! — апеллировал к девушкам завмаг. — Плакались — денег нету, а тут враз на сколько тысяч товару оккупировали. Страшное дело! Выговор огребу, ежели с задачей не справлюсь.

С задачей он справился. До Сергеева, правда, дозвониться ему так и не удалось, но Антон Иванович распорядился, дал машину для поездки в районный центр, на базу.

— Граждане и гражданки! — заверял односельчан повеселевший завмаг, усаживаясь рядом с шофером Николаем Жуковым в кабинке. — Хоть к ночи, а товаров будет во! — Он провел пальцем по горлу. — Магазин сегодня к вашим услугам вне расписания, вплоть до полного удовлетворения. Ждите!

Завмаг был прав, — воскресенцы никогда не хвалились избытком денег. Продукцию реализовать трудно; до областного центра за сутки и то не доедешь, в районном городке велик ли базар, а денежная выдача по трудодням росла от года к году гораздо медленней, чем возрастали потребности колхозников. Да, деньжатами здешний народ не разбрасывался, сберегал их для капитальных приобретений: Карп Гурьевич — на приемник, Елизавета Степановна — на меховое, «под котик», пальто, — увидела такое на одной женщине в театре, когда вместе с Дарьей Васильевной ездила на совещание животноводов в область, задумала — и приобрела; или вот Пашка, Павел Дремов, — на мотоцикл копит.

Но новогодняя ночь… Она и самых бережливых заставила заглянуть в комоды, в сундуки и в шкатулки, сбегать в сберкассу. Кто из нас не знает, что такое последняя декабрьская и первая январская ночь — таинственный, веселый, радостный порог между двумя годами, кто не готовится к ней заранее — за неделю, за две не сговаривается с друзьями о совместной встрече за праздничным столом! Вслед за Спасской башней на все лады бьют часы на просторах страны, подымаются люди вокруг столов с бокалами в руках, окидывают мысленным взором пройденный путь, заглядывают в будущее — много сделано, но как еще много предстоит сделать! И за то, чтоб свершились желания, кипит, искрится вино — солнечный свет, сброженный в дубовых бочках виноградарями Грузии, Крыма, Армении, Азербайджана…

Нет скупых в эту ночь, нет угрюмых. Нет одиночек — все вместе. За тысячи верст друзья вспоминают друзей, за тысячи верст шлют друг другу приветы, пожелания счастья. Бывшие солдаты подымут тост за своих бывших командиров, офицеры — за своих солдат, с которыми где–то в землянке под обрывом Волги или на Пулковском, черном от пороха холме в такую же ночь чокались холодными кружками из жести. Разгоряченный, взволнованный, выйдет былой воин с Золотой Звездой за героический труд на груди, выйдет в такую ночь на крылечко своей хаты, взглянет в морозную даль, увидит только ему одному и ведомое, скажет с грустью: «Алеша!..» Но Алеша не слышит, с Золотой Звездой героя великой борьбы на простреленной гимнастерке он спит на берегу Днепра или Шпрее. «Вечная тебе память, милый друг, — прошепчет однополчанин. — Не зря, Алеша, нет, не зря пролилась твоя кровь». Вернется к столу — и никто не узнает, что вновь пережил, что передумал в несколько быстро мелькнувших минут их бригадир или председатель.

О чем же думал в этот, предновогодний вечер Лаврентьев? Ему казалось, что он как–то выпал из общего потока хлопот и суеты. Антона Ивановича осаждали комсомольцы, требовали кумача, цветной бумаги, стульев, баяниста, лошадей, для поездки в соседний совхоз за гостями; Ирина Аркадьевна проводила последнюю спевку; бывшие фронтовики начищали сапоги, — из сеней пахло гуталином. Все были заняты, озабочены.

Лаврентьев походил–походил по селу и вернулся к себе; не зажигая лампы, затопил печку и сел на коврик перед нею; охватив колени руками, пристально смотрел в золотое пламя, в жаркие переливы березовых углей. Огни земляночных печурок, бивачных костров возникали перед ним, и в этих огнях — освещенные сполохами лица товарищей. Где они, боевые друзья, — не знал. Где Гусейнов, где Антонов, где два брата лейтенанты Ласточкины, Вася и Коля? Как хорошо было с вами! Среди вас он, Лаврентьев, знал свое место, среди вас он не выпал бы сегодня из общего праздничного потока, всеми любимый, уважаемый, всем нужный…

Но разве здесь, в закинутом в лесную глушь колхозе, он никому не нужен? Эта мысль уколола Лавреньтева, он невольно сравнил себя с Людмилой Кирилловной. Может быть, и она страдает, потому что тоже чувствует себя одиноко. С той недавней ночи она о себе больше не напоминала, замкнулась в амбулатории и дома и о пальто своем, казалось, позабыла, ходила в какой–то куцей меховой жакетке. Он отправил пальто с санитаркой Дусей, — встретил тетю Дусю на улице и попросил отнести. Возможно, Людмила Кирилловна тоже сегодня одинока… Лаврентьев почувствовал себя эгоистом, черствым, неотзывчивым человеком. Нельзя же так. Надо пойти, извиниться, сказать какие- то хорошие слова. Непременно надо пойти.

Он оделся, вышел; в селе на луну брехали псы, во всех окнах светились огни, на занавесках стояли рогатые, с детства знакомые тени зажженных елок. Может быть, час–полтора оставалось до торжественного, краткого, короче, чем выстрел, и незримого, лишь по звону часов да по взлету чувств определяемого рубежа двух смежных лет.

Лаврентьев не дошел до крыльца Людмилы Кирилловны. Все эти огни и тени в окнах, голоса девчат, которые в одних платках, наброшенных на плечи, перебегали из дома в дом, полная дымная луна и крепкий морозец изменили ход мыслей, — его потянуло к людям. Ноги как–то сами собой прибавили шагу. Подумав, он свернул в проулок, в конце которого, на околице, стоял домик Елизаветы Степановны.

— Вот хорошо–то, Петенька, что пришел! До того хорошо, прямо не скажешь. Сама уже думала за тобой бежать, — встретила его Елизавета Степановна.

Стол у нее был накрыт льняной скатертью, белой и такой новой, что полотно, будто снег, искрилось в свете лампы. На тарелках — аппетитные пласты соленых груздей, копченая рыба, огурчики в уксусе, множество каких–то румяных пирожков и две рюмки, с наперсток ростом. Но ни графина, ни бутылки.

Елизавета Степановна еще о чем–то хлопотала, бегала в кухню, в боковушку. Лаврентьев смотрел на нее и просто не узнавал. В строгом черном платье с белым кружевным воротничком она была так же стройна, как Ася. Волосы взбила, уложила волнами, на затылке свернула в тяжелый тугой узел. Глаза сияют. Чем довольна, чему рада? Завтра, может быть, вновь складки забот лягут на открытый умный лоб; завтра закручинится о пропавшей стельной корове, которую так до сих пор и не нашли, но это будет завтра, — сегодня Елизавета Степановна сияет. Таков этот час, — такова эта ночь.

— Ну, Петенька! — она засуетилась еще больше, когда стрелки часов показали без пяти двенадцать. — Садись к столу, открывать будешь. — Выдвинула ящик комода, обернулась к Лаврентьеву, взглянула загрустившими вдруг глазами, увидела и в его глазах тревогу и вытащила маленькую бутылочку вишневой настойки.

Пробка выскочила легко, и ровно в двенадцать они чокнулись.

— За счастье, — сказал Лаврентьев, — за ваше, за Асино.

— И за твое, Петенька.

Вишневая настойка… Он вновь подумал о Людмиле Кирилловне, которая одиноко сидит там, в своих неуютных комнатах. Но тотчас Людмилу Кирилловну заслонило воспоминание об иной новогодней ночи, проведенной с Наташей на скамейке возле Александро — Невской лавры.

Елизавета Степановна женским сердцем понимала, что в такой час мысли ее гостя должны, непременно должны, лететь куда–то далеко от Воскресенского.

56
{"b":"545206","o":1}