A
A
1
2
3
...
20
21
22
...
27

— Мы не в санчасти? Нет?

— Молчите. Нельзя разговаривать — хуже будет, — будто ребенку, разъясняет Люся.

Лукьянов как-то спокойно опускает веки, прикусывает губы и в настороженном раздумье спрашивает:

— Пожалуй, я умру? Да?

— Ну, что вы? — удивляется Люся. — Зачем так думать? Вот отобьемся, отправим вас в госпиталь, и все будет хорошо.

— Отобьемся… — шепчет Лукьянов, кусает губы и снова пробует встать.

Люся мягко, но настойчиво укладывает его на спину. Вдруг каким-то чужим, натужным голосом от требует:

— Где мой автомат? Дайте автомат!

— Ну лежите же! Что вы такой неспокойный! — уговаривает Люся.

Я заряжаю три автоматных диска. Надо еще перебраться на ту сторону площадки в окоп, поискать наши запасы. Наверху, кажется, становится тише. Грохочет где-то вдали, за деревней, а тут только изредка эхом раскатываются в небе винтовочные выстрелы. Попов из-за колеса наблюдает за полем. Я переползаю площадку и падаю в окоп, в котором одиноко сидит Кривенок. Он бросает на меня неприязненный взгляд и подбирает с прохода ноги:

— Лукьянов пришел в себя, — говорю я. — Может, выживет.

Но Кривенок молчит. Оказывается, от него нелегко добиться слова. Я разрываю в нише землю, выкапываю оставшиеся гранаты, вытягиваю из-под песка тяжелые просмоленные пачки с патронами. Кажется, больше тут ничего нет.

— А у тебя сколько? — спрашиваю я у Кривенка.

Он нехотя кивает на пулемет, из приемника которого свисает наполовину пустая лента.

— Это все?

— Да.

Я оставляю ему лимонку и с остальным боезапасом переползаю площадку. Люся сидит, как сидела, склонившись над Лукьяновым, опершись на руку, а он стонет и часто, прерывисто говорит:

— Ну зачем обманывать?.. Зачем?.. Разве этим поможешь… Человеку правда… нужна. Горькая, сладкая… но правда! Остальное пустяки…

Люся молчит, а он, как-то успокоившись, едва переводя дыхание, произносит:

— Знаю, умру… В груди жжет… Ноги отняло… Да… — сипит Лукьянов, и в груди у него что-то булькает.

Люся молчит.

Какой-то болезненный надрыв чувствуется в его голосе, и я настораживаюсь. Бледное лицо Лукьянова покрывается потом.

— Конец, — говорит он и умолкает, будто вдумываясь в смысл этого слова.

— Что мне теперь таиться? Зачем? Ведь я — трус несчастный, — тихо, но с каким-то необычным напряжением говорит он. — Всю жизнь боялся. Всех! Всего! И соврал про плен-то…

Чувствую, эти слова адресованы мне, поднимаю на него взгляд и встречаюсь с его глазами. Но он медленно отводит их в сторону.

— Да, дружище, соврал. Сам в плен сдался. В окружении. Поднял руки… Не выдержал. Потом понял, да поздно было… И вот все. Конец! Ничто не помогло… — хрипит он.

Это признание ввергает меня в замешательство. Значит, совсем он не тот, за кого выдавал себя. Мало что он умник, — он трус, существо, достойное презрения на войне. Но почему-то я теперь не презираю его. Может быть, потому, что сегодня на наших глазах он наконец победил что-то в себе? Или, может, от этой его искренности? Однако, понимаю я, теперь, перед кончиной, не нужно ему и сочувствие, как не страшно и осуждение. Кажется, единственно важное, что осталось в этом человеке, — запоздалое стремление к правде, которой, пожалуй, не хватало ему при жизни.

Лукьянов между тем стонет, страдальчески мотает головой. Люся настойчиво сдерживает его.

— Ну ладно, ладно. Лежите тихо. Не надо так.

— Скорее бы. Жжет… Что ж, храбрость — талант. А я, видимо, бесталанный. Кому нужен такой человек-трава…

Он плачет. Крупные, как горошины, слезы текут по грязному лицу. Люся, наморщив переносье, ладонью вытирает их.

— Ну что ж!.. Только не думал… Ужасно и бессмысленно… Три года позади — и зря… — с обидой говорит он. — Эх! А они, сволочи, все опоганили… Дайте мне гранату!

— Зачем вам граната? — говорит Люся. — Вы же не бросите ее.

Лукьянов напрягается, приподнимается на локте, смотрит на меня дрожащим предсмертным взглядом.

— Как же я так?.. Лозняк, дай!.. Может, в последний раз…

Я понимаю, от чего мучительно ему — не только от раны! Во мне шевелится жалость к этому человеку, но куда ему граната? Граната нужнее нам, теперь не до запоздалого мщения — вот в траншее уже появляются каски, скоро хлынут немцы.

— Нет гранаты, — как можно тверже говорю я.

Он снова падает спиной на землю, и несколько слезинок сползают по его грязным щекам.

17

— Лозняк! — встревоженно зовет Попов. — Быстро-быстро сюда!

Я торопливо выползаю из укрытия. Попов напряженно горбится возле прицела, и, приблизившись, я вижу, зачем он позвал меня.

В пехотной траншее немцы. Мелькают над бруствером стволы их винтовок, иногда блеснет на солнце каска. Видимо, они перебегают куда-то, наверное, окружают нас. Но это еще не все. Вдали, на объезде минного поля, снова показываются автомобили: передние уже переезжают канаву. Попов зорко всматривается и, медленно покручивая маховички, наводит ствол на головную машину.

Но ствол сполз назад меж станин, затвор не закрывается, стрелять так нельзя. Ничего другого не придумав, я хватаю двумя руками казенник, изо всех сил упираюсь сапогами в землю и нечеловеческим напряжением толкаю ствол вперед. Затем заряжаю. Клин, лязгнув, закрывается. Кажется, обошлось. Теперь выстрелит.

В то же время где-то звонко щелкает — осколками я металлической окалиной, будто крупным песком, хлещет меня по щеке. Я хватаю новый снаряд, а Попов, перестав крутить маховики, тихонько наклоняется, будто для того, чтобы выглянуть из-за щита.

— Готово! — коротко бросаю я, однако наводчик медлит.

Меня встряхивает от недоброго предчувствия, а Попов, как-то сразу обмякнув, наваливается на механизм наводки и тычется лбом в край щита.

— Ты что?

Я бросаю снаряд, хватаю его за плечи: Попов на глазах бледнеет, последним взглядом скользит по мне и тихо, едва слышно шепчет:

— Лозняк!.. Убили Попов… Убили… Дурной Попов!

— Куда тебя? Куда? Где? — в смятении спрашиваю я, не видя нигде крови. Но он со стоном обмякает на моих руках.

— Ой, дурной Попов! Комбат… говори…

— Что говорить комбату?.. Что? Попов!

Полузакрытые веки его несколько секунд часто-часто вздрагивают и вдруг застывают. Не в силах поверить в то, что случилось, я некоторое время дико вглядываюсь в это потное, застывшее лицо. Затем кричу нелепые ругательства, и все во мне вопит страшным воплем. А машины мчатся и мчатся к деревне.

Готовый реветь в отчаянии, я отстраняю мертвого наводчика и прижимаюсь лбом к горячей резине прицела. Автомобили неудержимо мелькают мимо тоненького волоска на прицеле. Подкрутив поворотный механизм, нажимаю на рычаг. Выстрел! Где-то на огневой снова щелкает разрывная или бронебойная. Я соображаю: надо накатить. Сквозь пыль бросаюсь к казеннику, и мои руки встречаются там с горячими, мягкими руками Люси. Лежа на земле, она также упирается в казенник. В едином усилии мы сдвигаем ствол с места. Потом я заряжаю… В ящике остается последний снаряд.

— Ага, горит! Горит! — кричу я, увидев в прицеле, как дымит наклонившаяся набок машина. Замедляя ход, ее объезжают другие. Я снова бью, пушка дергается, что-то металлическое лязгает рядом. И вдруг сквозь еще не осевшую от выстрела пыль я вижу, что стрельба наша кончилась: сорванный с люльки ствол казенником врезался в бруствер. Побледневшая, испуганная Люся лежит возле станины.

— Ну вот и все. Прошли! Не сдержали!

Машины быстро мчат по дороге к деревне, теперь мы их не остановим. По орудийному щиту бьют пулеметы и автоматы. Пули лязгают по металлу и разлетаются в стороны. Бросив все как есть на площадке, я скатываюсь в укрытие. Туда же отползает Люся.

Мы хватаем автоматы и высовываемся из-за бруствера. Немцы, выскакивая из траншеи, бегут, падают, поднимаются снова. Их человек пятнадцать. Рядом в окопе открывает огонь Кривенок. Я выпускаю первую, вторую очередь, вижу, как в пыльную землю вонзаются пули. Автомат дрожит в руках — несколько немцев падают. Затем я кидаюсь на другую сторону укрытия — к Люсе. Она тоже бьет длинной трескучей очередью, и на меня сыплются ее горячие гильзы. И вдруг она останавливается, приседает возле стены и торопливо дергает за рукоятку. Заело! Я вырываю у нее автомат, сую свой, дважды перезаряжаю. Люся прицеливается, но я дергаю ее за гимнастерку. Она оглядывается.

21
{"b":"5515","o":1}