ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

А потом наступали часы, когда она не знала, куда себя деть, и, чтобы убить время, уходила в райполиклинику за номерком, и затем долго сидела с пенсионерами возле дверей, за которыми усталая седая врачиха брала на себя бремя господа бога, вмешиваясь в те неотложные дела, которые любит вершить сама судьба.

Была ли Андреева больной? Может, об этом следовало спросить анонима, тоже скучавшего в плетеном кресле возле тех же самых ведущих во врачебный кабинет дверей? Аноним был удовлетворен собой. Ведь, сидя здесь, он не наносил никому ни малейшего ущерба. Он давно уже достиг пенсионного возраста и, следовательно, не нуждался в бюллетенях и справках.

Аноним смотрел на эту миловидную и совсем еще молодую женщину, зарабатывающую себе на хлеб и на масло трудом, пользу или вред которого нелегко оценить до тех пор, пока его не оценит само время, оценившее слишком щедро иных художников, чьи картины висят в просторных залах Русского музея. Аноним смотрел на нее и думал о настоящих и мнимых болезнях и о том, что утомленным жизнью пожилым людям вроде него приходится долго ждать своей очереди. Вот он сидит и терпеливо ждет, до краев наполненный болезнями, а рядом с ним симулянтка, настырная бабенка, сумевшая добиться персональной выставки у этих либералов из Союза художников, выставки, о которой уже была полупохвальная статья в «Вечернем Ленинграде», тоже, наверное, выуженная таким же способом, каким она выуживала бюллетени и справки о мнимых своих болезнях. Он уже послал в «Вечерний Ленинград» четыре негодующих и протестующих письма, напечатанных на машинке и подписанных разными фамилиями, одна из которых показалась ему особенно внушительной: Суворов. Не просто Суворов, а токарь Суворов. Три письма он послал от имени простых и честных тружеников, в том числе от вряд ли существующей на свете домашней хозяйки Елизаветы Беляевой, потерявшей драгоценное время на посещение выставки, поверившей несправедливо похвальной статье. Четвертое письмо потребовало много труда, — оно писалось от имени профессора Политехнического института Поливанова, тоже вряд ли существовавшего, но тем не менее обнаружившего в искусстве декадентки и модернистки Андреевой уход от действительности и полное отсутствие какого-либо таланта.

Пятое письмо тоже было написано, но аноним его не послал. Написано оно было стихами, обличавшими женщину, не пожелавшую разделить судьбу миллионов людей, чьим девизом были труд и скромность, скромность и труд. Со словом «труд» он долго мучился, ища для него рифму, и нашел ее поздно ночью в перерыве между недолгим сном и долго длившейся бессонницей. А потом он снова уснул — на этот раз уже бодрым сном, вызванным удовлетворением от найденной рифмы и двумя таблетками ноксерона. И только он уснул, он увидел себя в мастерской Андреевой, пишущей его портрет на большом, даже слишком большом холсте.

33

— И этот сон вдруг стал явью. Аноним увидел себя и свое отражение, н не в зеркале, перед которым он ежедневно брился, а на холсте. Да, как это ни удивительно, на холсте, куда более правдивом, чем зеркало.

Как же он оказался в мастерской симулянтки? Дайте вспомнить! Впрочем, что тут вспоминать? Она подошла к нему с льстивой улыбкой перед самыми дверями во врачебный кабинет и, сказав свой помер телефона и адрес, как будто он его не знал, попросила позировать. Позировать? Что за нескладное слово! Он никогда не позировал, а всегда старался быть самим собой. Но это, по-видимому, профессиональное выражение, обозначающее положение того, кого хотят увековечить и приобщить к тем, кто красуется на стенах музея или магазина-салона на Невском проспекте.

Дайте вспомнить, что было дальше. Дальше из врачебного кабинета вышла эта пигалица — дежурная сестра Жеребцова — и вызвала его. А потом он несколько дней томился, пытаясь забыть номер телефона симулянтки, но номер ни за что не хотел исчезнуть из памяти и все напоминал о возможности, которая дразнила его, как будто он был не пожилой солидный человек, владелец пенсионной книжки № 406 и не член общества коллекционеров (коллекционировал дореволюционные открытки с изображениями красивых легкомысленных женщин и величавых лошадей), а какой-нибудь тщеславный мальчишка.

Борясь со своим желанием или, наоборот, уступая ему, он пришел в Русский музей и долго стоял перед портретом Салтыкова-Щедрина, написанным Ге, рассматривая холодные и недобро-зеленые глаза великого сатирика. Сатирику было даровано вечное существование, н не только его собственными произведениями, но и кистью художника Ге, превратившего полотно и раму в окно, прорубленное из истории в будущее, которое станет длиться, пока будет существовать портрет, переходя из веков в века и наблюдая остановившихся перед ним посетителей музея.

Аноним поймал себя на нескромной мысли — уж не завидует ли он тем, кто преодолел бренность с помощью холста, кисти и красок?

Бренность? Нет, о бренности он пока не задумывался, хотя ему и шел седьмой десяток. Ведь он одновременно пребывал в двух сферах бытия: в обычной жизни, где жили все, и в этой, в сущности, авантюрной и романтической действительности, когда он жил занятой у кого-то жизнью, сочиняя письма и подписываясь чужими именами и как бы говоря за них и от них, разоблачая в письмах то явления, то людей, то нравы. Эта возможность перейти из одной сферы в другую необычайно освежала его, вносила свою долю новизны и из одного человека как бы превращала его во множество. зыбкое, мало отчетливое множество, правда, но все же нечто пластичное, позволявшее самому себя на время как бы превращать в другое существо.

Он был протей. Протей, хотя едва ли знал это древнее слово, пришедшее из античности к нам, чтобы поведать нам о воображении древних греков, сумевших словом «протей» выразить волшебную пластичность, способность изменять свое тело и душу. Аноним изменял себя только мысленно. В те часы, когда писал письма, письма с указанием адреса, но, разумеется, не обратного. Об обратном адресе не могло быть и речи. Отсутствие обратного адреса и давало ему полную свободу, которой он пользовался так часто. Но вот после этой встречи у дверей врачебного кабинета, когда в его память врезались цифры — номер телефона художницы, — он растерялся. Что же это такое? Зачем? Почему? Ведь, в сущности, с ним заигрывала и кокетничала вечность, вечность, притворявшаяся картиной и завлекавшая его, в свои сети.

И все-таки он набрал этот номер, набрал своим старым, ревматическим пальцем, но палец ошибся, неловко сработал, чей-то неинтеллигентный голос ответил ему из своей случайно вырванной телефонным звонком квартиры:

— Здесь такие не проживают.

Палец на этот раз уже из упрямства снова набрал номер, и волосатое ухо владельца этого ревматического пальца приготовилось услышать тот же сиплый, неинтеллигентный голос, но услышало совсем другой. Ему внимала художница из своей мастерской и, кажется, была рада, что он наконец-то позвонил. Был ли и он рад? Едва ли. Но пообещал прийти и действительно пришел. Дом-то этот был рядом, входил в то же жил-управление, и он не раз здесь бывал, посещая квартиры, где жильцы были не в ладу с моралью, а иногда и с законом.

Пальцем, впоследствии отнюдь не выделенным на будущем портрете, тем же самым пальцем он постучал в дверь. А потом вошел, вошел не спеша, снял пальто, шляпу и галоши и, оглядев комнату и кивнув хозяйке, сел на тот самый стул, который должен был сопровождать его в нечто неизменное, сопротивляющееся движению времени, как умеют сопротивляться все хорошо и добротно написанные портреты.

Она немедля приступила к работе, ведь загрунтованный холст ждал уже много дней и, наверное, с удовольствием ощутил первый мазок, который она положила. Первый. А потом еще и еще. Она кидала мазки, и эти случайно брошенные мазки должны были вскоре превратиться в портрет — двойник старого солидного пенсионера, члена общества коллекционеров и активного участника жизни дома, где он проживал ещё с 1908 года, въехав туда вместе с матерью, вернувшейся из родильного учреждения.

69
{"b":"551907","o":1}