ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

– Чинили где-нибудь водопровод? – спросил я у фрау Флинк, не глядя на нее.

– Да, – ответила она, – вчера они разобрали мостовую на Корбмахергассе, вода идет к нам оттуда.

– Да, – сказал Вольф, открывая краны. – Вода – ржавая и грязная.

– Пусть течет, пока не станет совсем чистой, потом ты снова привинтишь шланги, и все будет в порядке. Вы не потеряете своих лучших клиентов, – проговорил я, обращаясь к фрау Флинк. – Белье будет готово к вечеру. – И я вышел оттуда, вышел опять на улицу, и все было, словно во сне, когда один ландшафт сменяется другим.

Я присел на подножку виквеберовской машины, но теперь уже не смотрел так пристально на дверь; закрыв глаза, я взглянул на секунду в камеру-обскуру моего сознания и увидел там единственного человека, о котором знаю, что он никогда не ругался и никогда не кричал на других, единственного человека, в чью набожность я верю, – я увидел отца. Перед ним стоял ящик с картотекой – синяя деревянная коробка, в которой мы держали раньше костяшки от домино. Эта коробка всегда доверху набита листками одинаковой величины; отец вырезает их из остатков бумаги; бумага – единственная вещь, которую он никому не дает. Отец отрезает неиспользованную бумагу от начатых и незаконченных писем, от не исписанных до конца школьных тетрадей, от извещений о помолвках и похоронах; он отрезает чистую бумагу от приглашений принять участие в какой-нибудь манифестации и от тонких листовок, призывающих наконец-то внести свою лепту в дело свободы, – вся эта печатная продукция вселяет в отца детскую радость, потому что из каждого ее образчика он ухитряется вырезать по меньшей мере шесть листочков, которые потом хранит в старой коробке из-под домино, как другие хранят драгоценности. Отец – бумажная душа; повсюду лежат его листки – в книжках и в бумажнике, набитом ими доверху; на эти листки он заносит все важное и неважное. Живя дома, я часто находил их; на одном листке значилось: «Пуговицы на кальсонах», на другом – «Моцарт», на третьем – «pilageuse – рilagе», а однажды я нашел листок, где было написано: «Я видал в трамвае человека с таким лицом, какое, наверное, было у Христа в предсмертной агонии». Прежде чем идти за покупками, отец вынимает все листки и раскладывает их, как карточную колоду, а потом распределяет по степени «важности» в разные кучки, словно пасьянс, где тузы, короли, дамы и валеты должны лежать отдельно.

Из всех его книг высовываются листки, заложенные между страницами; большинство из них обтрепалось и покрылось желтыми пятнами, потому что иногда проходит несколько месяцев, прежде чем отец добирается до своих записок. Во время школьных каникул он складывает их вместе, снова перечитывает те страницы в книгах, о которых он сделал себе пометки, приводит в порядок свои листки, где в большинстве случаев записаны английские и французские слова, синтаксические конструкции и обороты речи; для того чтобы уяснить себе их значение, отец должен раза два или три встретить их в тексте. Он ведет обширную переписку по поводу своих открытий, выписывает словари, наводит справки у коллег и вежливо, но упорно донимает редакторов справочных изданий.

Одна записка постоянно лежит у него в бумажнике, ввиду ее особой важности, она помечена красным карандашом; после каждого моего приезда домой записка уничтожается, а потом вскоре появляется вновь. На этой записке значится: «Поговорить с мальчиком!»

Помню, как я поразился, обнаружив у себя отцовское упорство в те годы, когда учился в техникуме: и меня привлекало не то, что я знал и понял, а то, чего не знал и не понимал; и я не находил себе места до тех пор, пока не мог с закрытыми глазами разобрать и снова собрать новую машину; но к моей любознательности всегда примешивалось стремление заработать деньги благодаря своим знаниям – мотив, совершенно непонятный отцу. Он не считается с тем, во сколько ему зачастую обходится одно-единственное слово, из-за которого присылаются и отсылаются книги и предпринимаются поездки; он любит эти вновь открытые слова и обороты речи, как зоолог любит впервые обнаруженный им вид животного, и ему никогда не пришло бы в голову брать деньги за свои открытия.

Рука Вольфа опять опустилась на мое плечо, и я заметил, что встал с подножки, перешел через улицу к своей машине и смотрю через ветровое стекло внутрь, на то место, где сидела Хедвиг, – сейчас оно было таким пустым…

– Что случилось? – спросил Вольф. – Что ты сделал с нашей милейшей фрау Флинк? Она совсем вне себя.

Я молчал. Не снимая руки с моего плеча, Вольф потащил меня мимо машины, на Корбмахергассе.

– Она позвонила мне, – сказал Вольф, – и в ее тоне было нечто такое, что заставило меня немедленно приехать, нечто такое, что не связано с ее стиральными машинами.

Я молчал.

– Пошли! – сказал Вольф. – Тебе не вредно выпить чашку кофе.

– Да, – ответил я тихо, – мне не вредно выпить чашку кофе. – Я снял с плеча его руку и пошел впереди него по Корбмахергассе, где, как я знал, было маленькое кафе.

Как раз в этот момент молодая женщина вытряхивала на витрину кафе булочки из белого полотняного мешка; булочки громоздились перед стеклом, и мне были видны их гладкие коричневые животики, их хрусткие спинки, а сверху, в тех местах, где булочки надрезал пекарь, они были белые, совсем белые. Молодая женщина ушла обратно в кафе, но булочки все еще сползали вниз, и на секунду мне показалось, что они похожи на рыб, плоских рыб, втиснутых в аквариум.

– Сюда? – спросил Вольф.

– Да, сюда, – ответил я.

Качая головой, Вольф пошел вперед, и, когда я провел его мимо стойки в небольшую комнатку, где никого не было, он улыбнулся.

– Совсем неплохо, – сказал он, садясь.

– Да, – повторил я, – совсем неплохо.

– О, – сказал Вольф, – стоит только на тебя посмотреть, как сразу догадаешься, что с тобой произошло.

– А что произошло со мной? – спросил я.

– О, – проговорил он, ухмыляясь, – ничего. Просто у тебя такой вид, как у человека, который уже покончил жизнь самоубийством. Я вижу, что сегодня на тебя нечего рассчитывать.

Молодая женщина принесла кофе, который Вольф заказал в первой комнате.

– Отец в ярости, – сказал Вольф, – телефон трезвонил все время, тебя нельзя было нигде разыскать, невозможно было поймать даже по тому телефону, который ты оставил фрау Бротиг. Не надо его так раздражать, – прибавил Вольф, – он очень злится. Ты же знаешь, что в делах он шутить не любит.

– Да, – повторил я, – в делах он шуток не признает. Я отхлебнул кофе, встал, пошел в первую комнату и попросил у молодой женщины три булочки; она дала мне тарелку и предложила ножик, но я отрицательно покачал головой. Я положил булочки на тарелку, пошел обратно в комнату, сел и, засунув большие пальцы обеих рук в надрез, разломил булочку на две половинки, мякишем наружу; проглотив первый кусок, я почувствовал, что меня перестало мутить.

– Господи, – воскликнул Вольф, – тебе незачем есть сухой хлеб!

– Да, – сказал я, – мне незачем есть сухой хлеб.

– С тобой невозможно разговаривать, – сказал он.

– Да, – повторил я, – со мной невозможно разговаривать. Уходи.

– Ладно, – проговорил он, – может быть, завтра ты опять придешь в себя.

Он засмеялся, встал и, вызвав женщину из большой комнаты, расплатился за две чашки кофе и за три булочки; он хотел дать ей мелочь на чай, но молодая женщина улыбнулась и вложила монетки обратно в его большую сильную руку; покачав головой, он сунул их в кошелек. Разламывая вторую булочку, я чувствовал, что взгляд Вольфа скользнул по моему затылку, волосам и лицу и остановился на моих руках.

– Между прочим, – сказал он, – дело выгорело. Я вопросительно взглянул на него.

– Разве Улла не рассказала тебе вчера о заказе для «Тритонии»?

– Конечно, – проговорил я тихо, – она вчера рассказала мне об этом.

– Мы получили заказ, – заявил Вольф, сияя. – Сегодня утром нам сообщили о решении. Надеюсь, что; к тому дню, когда мы начнем, к пятнице, ты уже будешь вполне вменяем. Что сказать отцу? Что мне вообще сказать отцу? Он в ярости; со времени той глупой истории с ним еще такого не случалось.

11
{"b":"5538","o":1}