ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

- А кому делали уступки вы, - спрашивала Офелия Мудрого, - когда говорили о реализме, показывая на эти картины?

- За это, - морщился Мудрый, - на том свете я буду гореть на костре. Но не вбивайте хоть вы в меня гвозди, дорогая Офелия Аполлоновна. Не только они, эти драчливые юноши, но и я тоже стою на посту. Только я люблю искусство, а они любят пустые фразы и ничего не понимают, кроме пустых фраз. Но то, что пусто для них, наполнено смыслом для меня. Впрочем, оставим этот разговор до следующего воскресенья или среды. Я боюсь, что он нас далеко заведет.

Иногда (но не слишком часто) он просил Офелию Аполлоновну перепечатать новую главу его рукописи.

Слово "реализм" не на экскурсионной лекции, а на листе бумаги не лицемерило, не картавило, не превращалось в риторическую броню и магическую формулу, а старалось найти свой подлинный и утерянный смысл.

Мудрый писал о том удивительном для современного человека соответствии слова предмету, которое можно найти в русской народной сказке, когда предмет входит в слово, обволакиваясь звуком, но не теряя ни энергии, ни богатства, которыми его наполнила жизнь. Он писал о линии и цвете палеолитических пещерных фресок, с помощью которых неведомый, затерявшийся в бездне предыстории охотник-дикарь снова и снова возвращал себя в мир, одновременно весь - мгновение и вечность.

Меняя копирку или вынимая из каретки перепечатанную страницу, Офелия каждый раз терялась перед крайней парадоксальностью этого загадочного явления - с одной стороны, глубокая и чистая, как музыка, мысль, а с другой - неряшливый, плохо выбритый, вульгарный автор с манерами театрального администратора или коммивояжера.

Думая о странной двойственности этого помятого жизнью и своими холостяцкими привычками, не по летам морщинистого, пропахшего никотином существа, в котором текла светлая, как источник, и мудрая мысль, Офелия забывала о собственной двойственности, о том, что и в ее нынешнем существовании слились два начала - античная богиня, Психея или Мнемозина, и довольно трафаретная, если не сказать-типичная, василеостровская дамочка, бойко печатающая на стареньком "ундервуде" и красящая волосы перекисью водорода. А если она и вспоминала изредка о двойственности своего малоестественного существа, двойственность Артура Семеновича казалась ей куда более загадочной и необъяснимой.

Иногда Артур Семенович устраивал небольшие попойки, приглашая друзей - маленьких эстрадных актеров, неудавшихся художников, оформлявших витрины кондитерских нэпмана Лора, и набитых жизнью, налитых водкой и анекдотами двух писателей-близнецов, уже несколько лет писавших толстый сатирический роман "Облака".

Гости много и жадно ели, много пили и пели псевдонародные песни:

Эх, сыпь, Семеновна,

Подсыпай, Семеновна!

У тебя ли, Семеновна,

Юбка-клеш, Семеновна.

И Офелия, как всегда любезная и услужливая, подавала писателям-близнецам, неудавшимся художникам и эстрадным актерам студень, винегрет или маринованную селедку и с тоской думала: "А может, и Спиноза тоже пил в такой же пошлой компании, и это не мешало ему быть умницей и мудрецом".

Подвыпив, сатирики-близнецы начинали ухаживать за Офелией. И чтобы понравиться ей, один близнец нашептывал, что его брат - еще не успевший реализовать свои возможности гений, полу-Гоголь, полу-Чехов, полу-Аверченко, а другой близнец утверждал, что его брат - это будущий Салтыков-Щедрин, у которого безжалостная современность пытается подрезать крылья.

Офелия, вспомнив про загадку Артура Семеновича, готова была поверить близнецам, зная по собственному опыту цену всякого чуда.

Писатели-близнецы допытывались у Офелии, в каких отношениях она находится со своим шефом и почему ее шеф не чистит ногти и плохо моет уши.

И не дождавшись ответа, близнецы вдруг, прислонив свои одинаковые головы к стене, начинали дружно и громко храпеть.

Обижаясь на случай и на природу за их приверженность к штампу, они носили галстуки разного цвета.

А после шумной, наполненной пьяными голосами ночи наступало тихое утро, а потом и день.

Наступал день. И Мудрый, картавя, опять повторял магическое слово "реализм", когда кто-нибудь из экскурсантов начинал сомневаться в идеологической или эстетической ценности картин художника М., несправедливо заподозрив его в приверженности к модернизму. Услышав это слово "реализм", подчеркнутое самоуверенной и категорической интонацией, сомневающийся краснел и старался спрятаться за спины тех, кто был более скромен и не спешил выставить напоказ свою мнимую эрудицию.

Мудрый делал все что мог, чтобы прославить покойного художника М., но чужими руками. Появлялись статьи, исследования, монографии, брошюры, в которых красивые искусствоведы и некрасивые, но зато интеллектуальные их жены пытались выяснить, к кому был ближе М. - к Левитану, к Куинджи, к Саврасову, к Коровину, словно ценность искусства измеряется близостью к уже известному и всеми признанному, а не самобытностью, похожестью не на других, а только на себя самого.

В философско-эстетическом труде самого Мудрого, главы которого перепечатывала Офелия, художник М. не упоминался. Там упоминались только истинные гении: Леонардо, Рафаэль, Микеланджело, Рублев, Эль Греко, Рембрандт, Александр Иванов (и, разумеется, безымянные мастера палеолита) и шла речь о том великом и поэтичном реализме, когда изображение с необъяснимой мощью сливалось с сущностью предмета, идеи, явления, лица, говоря о мире и человеке то, что не мог выразить и сказать о себе ни человек, ни мир. Именно на их картинах и в их фресках предмет являлся глазам зрителя во всей своей свежести и полноте, в то время как в обыденной действительности он казался только малой частью самого себя, ускользая и теряясь в сером сумраке жизни.

И не допечатав страницы, Офелия бежала в зал, где висели полотна ее покойного мужа, чтобы проверить их, а заодно и себя. Но на картинах ее знаменитого мужа вещи выглядели такими же немыми, как в жизни или на фотографии, не умея выйти из своих обыденных форм, похожие на мебель, покрытую летом чехлами, не умея вдруг заговорить, как говорят деревья и скалы Томера.

Это искренне огорчало Офелию, настолько огорчало, что однажды она не выдержала и спросила Мудрого:

- Вы что, Артур Семенович, совсем не цените работы моего покойного мужа?

- Нет, отчего же, ценю. - И на помятом небритом лице появилась усмешка. - Но цена цене рознь. За драгоценный камень вы платите куда больше, чем за кусок туалетного мыла. Но без туалетного мыла тоже не проживешь.

Напоминание о туалетном мыле не вызвало ответной умешки со стороны Офелии. Ведь о ценности мыла говорил тот, кто им очень редко пользовался.

Офелия не возражала. Да и что она могла возразить человеку, за неряшливой и обрюзгшей внешностью которого скрывалась чистая и мощная мысль, словно между этим смешным и вульгарным человеком и самим Спинозой и Леонардо протянулась невидимая нить, брезгливо обойдя всех, кто претендовал на ум и на знания, всех этих академиков, чьи ложные авторитеты так любит и балует слава.

Странно, необъяснимо и загадочно было все это. И чтобы не ломать себе голову над этой неразрешимой загадкой, Офелия выходила на Большой проспект, ведя на длинном ремне пса, или ехала на первом номере трамвая на Ситный рынок.

На рынке гнусаво пели слепцы. Уродцы бесстыдно демонстрировали свое уродство. Бойкие личности предлагали:

- Купите, дамочка, заграничные пилюли. Мигом снимают прыщи и морщины.

Она с удовольствием погружалась в этот архаически-мифический мирок, переживший много эпох и доживающий последние дни, погружалась медленно и лениво, как в сон. Ее укачивало, как на пароходике, качающемся на волнах времени. И сквозь гнусавые голоса слепцов и уродцев, гордо выставивших свои язвы, был слышен старинный голос шарманки. Она подходила к попугаю, сидевшему на плече шарманщика и державшему в клюве билетик со счастьем.

Офелия покупала этот билетик, бережно клала его в сумочку и своей легкой упругой походкой шла к трамвайной остановке.

27
{"b":"55686","o":1}