ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Офелия усмехнулась.

- Ну что ж я могу поделать, если это так и есть.

- Не могли бы вы мне объяснить, - расспрашивал врач-фрейдист, человек среднего возраста с очень красивой прической и старо-испанской бородкой клинышком, надушенной слишком резко пахнущими французскими духами, - не могли бы вы мне объяснить, как можно быть одновременно живым существом и мертвым предметом?

- Вы считаете, что книга - это мертвый предмет?

- М-да, - не совсем уверенно ответил врач-фрейдист, как многие психиатры нередко заглядывающий в популярные историко-философские труды Куно Фишера, но не настолько осведомленный, чтобы дать категоричный и недвусмысленный ответ на этот довольно сложный вопрос.

Почти детским, благозвучно-ангельским голоском иностранки, хорошо говорящей по-русски, Офелия стала объяснять, почему книга, не будучи органическим существом, умеющим противостоять закону энтропии, в то же время не является и просто предметом, она, кроме того, и знак.

- А что такое знак и чем он отличается от мертвого предмета? - спросил тихо врач, настолько тихо, чтобы можно было подумать, что этот вопрос он адресовал не Офелии, а самому себе. Задавая этот вопрос, он не подозревал, что на него вряд ли смог бы ответить не только Куно Фишер, но даже Спиноза, Кант, Гегель и знаменитый венский психоаналитик. Проблема знака появилась позже, вместе с кибернетикой и семиотикой, о которых Офелия умолчала, чтобы не слишком огорчать и без того огорченного врача.

- Предмет, становясь знаком, - ответила Офелия, - для нашего сознания перестает быть предметом. Об этой стороне дела мы просто забываем. Когда вы читаете "Войну и мир" или "Евгения Онегина", вы разве думаете о бумаге, на которой вдруг оживает феномен толстовской или пушкинской мысли? Знак - это символ, и, становясь символом, предмет как бы одушевляется.

- Понимаю, - кивнул врач головой, пахнущей острыми духами. - Но возвратимся к вам. Разве вы только символ, а не живое органическое существо?

- Я отказываюсь ответить на этот вопрос, - сказала Офелия уже не ангельским, а обыкновенным женским голосом.

- Почему?

- Потому что я не имею права раскрывать тайну того столетия, из которого я прибыла сюда.

Врач с тонкой и понимающей улыбкой на лице кивнул еще раз, как бы соглашаясь с Офелией, и постарался переменить тему разговора. При этом он вспомнил о даме, беседующей с Чеховым на философские темы, и вопрос Чехова, обращенный к даме: что она больше любит - шоколад или мармелад?

Обыденным голосом врач заговорил с Офелией об обыденном. Рассказал несколько житейских случаев и анекдотов.

Теперь ему было все ясно. Диагноз был поставлен. И оставалось только заманить больную в бехтеревскую клинику, где она может сколько угодно рассуждать о символах и знаках, выдавая себя за книгу.

Офелию доставили в Бехтеревку в карете "скорой помощи".

Пробыла она там недолго, к крайнему огорчению фрейдиста-врача, рассчитывавшего, что она послужит примером для той концепции, которую он собирался изложить в своей диссертации.

Офелия сумела обмануть бдительность санитаров и сторожей и ускользнуть из-под надзора.

Она исчезла, казалось, бесследно. Правда, ходили слухи, что в городе появилась бродячая певица, рыдавшая по дворам не то саги, не то эдды на чистом древнескандинавском языке.

28

Когда я возвращусь в свой век (чуть не оговорился и не сказал "домой"), высокомолекулярный философ и самые настоящие живорожденные историки и их жены, наверно, потребуют от меня, чтобы я в двух словах передал им суть двадцатых годов XX века. Да, в двух словах, заботясь об экономии времени.

"Время вещь необычайно длинная: были времена - прошли былинные", - писал Маяковский,

Я расскажу им о Маяковском, о поэте, сумевшем молнию одеть в оболочку слова, готового взорваться и взорвать старый мир. О Маяковском и о молодежи - о рабкорах и селькорах, чьи фельетоны и статьи я иллюстрировал, зарабатывая себе на хлеб.

Придется пояснить: хлеб еще не собирали из молекул на фабриках органического синтеза, а выращивали на узких, похожих на лоскутное одеяло полях единоличников, в деревнях, где шла ожесточенная классовая борьба и кулаки стреляли в селькоров из обреза.

В двух словах у меня не получится, а нетерпеливые мои слушатели, усмехаясь моей старомодной говорливости, будут спешить на свидание с жизнью, боясь утерять хотя бы минуту из бюджета своей вечности.

А я, погружаясь в воспоминания, буду пытаться при помощи слов нарисовать Васильевский остров, профсоюзные собрания и фабрику-кухню - одну из модных новинок того времени.

Так думал я, лежа в сельской больнице, куда привел меня несчастный случай.

В деревню Шалово Лужского района я приехал по просьбе комсомольской ячейки писать картину для только что построенного сельского клуба, но моя картина, написанная в несколько условной древнерусской манере (под моего учителя Петрова-Водкина), почему-то не понравилась местным кулакам, и свое эстетическое кредо они мне высказали ночью, подкараулив меня на пустыре возле старенькой пуни. Мои критики изрядно потрудились, сломав мне два ребра и вывихнув руку. Их критическое выступление происходило в полной тишине, чтобы не привлечь внимания жителей села.

Попав в больницу, я впервые почувствовал глубокое удовлетворение от своей работы и утешал себя тем, что я был первым советским художником, который разделил с селькорами их опасный и благородный труд.

Не только сестра и сиделка, но и седоусый, похожий на Марка Твена сельский врач проявили много старания, чтобы вернуть мне здоровье. Я лежал у полуоткрытого летнего окна, где на страже моего покоя стояла березка на фоне синего деревенского неба, словно сбежавшего с картины Левитана.

Седоусый доктор вел со мной беседы о гражданском подвиге передвижников и жаловался мне на недосуг и на невозможность выполнить свое желание - съездить в Шалово посмотреть новый клуб, а заодно и мою карткну.

По тому, как он смотрел на меня своими насмешливыми марктвеновскими глазами, он, по-видимому, не очень-то верил в мой талант и считал, что свою славу я получил слишком дешево, отделавшись вывихом руки и двумя сломанными ребрами.

А слава между тем, действительно, не заставила себя долго ждать - ко мне уже наведывались секретарь райкома и корреспондент одной из центральных газет и репродукция с моей картины очень уж быстро появилась на странице иллюстрированного журнала "Красная панорама".

"Красную панораму" принес мне врач и, показывая репродукцию, не удержался и сказал:

- Не понимаю, за что вы подверглись нападению. Случайно, не стали ли вы жертвой ошибки? Не вижу в вашем произведении никакого криминала, за исключением одной промашки. Зачем вы выкрасили в оранжевый цвет коров и в синий лошадей?

И он укоризненно покачал пахнувшей сухими травами головой.

Я не сумел найтись и промычал что-то о новых веяниях в живописи и о декоративном подходе.

Оправдание звучало нелепо, не за декоративный же подход я подвергся нападению кулацких сынков, поджидавших меня на пустыре при свете слишком театральной луны.

Шаловские комсомольцы и комсомолки навещали меня в больнице, и я им рассказывал о том, как сидел в колчаковской тюрьме и подвергался допросам штабс-капитана Новикова. Не мог же я им рассказывать о зеленоглазом дорожном знаке, однажды грозившем мне пальцем, об искусственном Спинозе, об Офелии и о том, что такое вечность, - вечность, не подаренная праведникам господом богом за их усердные молитвы, а добытая цитологами, проникшими в тайное тайных клетки.

Комсомольцы и комсомолки уходили, немножко завидуя мне, словно я был тем самым сказочным колобком, который и контрразведчика оставил с носом, и от кулацких сынков ушел, отделавшись вывихнутой рукой и всего-навсего двумя ребрами.

Они приходили и уходили, бравые, чем-то похожие на пронзительную песню о гражданской войне, исполнявшуюся под гармошку, а я оставался на своей койке читать журнал "Безбожник", единственный журнал, который выписывала сельская больница, очевидно считая, что больным полезнее всего читать о том, что не было никакого Михаила-Архангела и что дева Мария такой же миф, как ее никогда не существовавший сын.

30
{"b":"55686","o":1}