ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

— Вот ты, Проня, говоришь: лагерь — одно, нелагерь — другое. Да так ли уж это? — говорил Нил Федотыч. — Может, это придумал ты для удобства своей жизни? А? И такое бывает. Помню, был у нас директор школы, — чтоб ему пусто на том свете было, — разделил всех учеников на умных и неумных. Одних поставил налево, других — направо, а сам Наполеоном между ними. Понятно, левых он одарит, правых ударит. Просто, а главное, удобно: не надо ломать голову над тем, что и из неумных детей вырастают умные, а из умных — дураки. Да что там говорить! — со старческой безнадёжностью махнул он рукой. — Разделили вот мир на божественный и земной. И что же? Всем удобно: верующий — греши да кайся, неверующий — что хочу, то и ворочу. Нет, Проня, выброси из головы всё, что придумал. Лагерь — нелагерь! Да не место же, в конце концов, красит человека, а человек место.

Потом Нил Федотыч говорил о том, что Проньке в своём лагере было удобно, потому что не надо было там ни о чём думать: ни о работе, которую не выбирал, ни о еде, которую не готовил. Конечно, работа тяжёлая, еда хреновая — и это плохо, а хорошо — не думай ни о чём, не ломай голову, для этого начальство поставлено.

— Знаешь, Проня, — закончил разговор Нил Федотыч, — кати-ка ты на Север. Был там и скажу: народ — что надо, да и работы навалом.

И Пронька уехал на Север. Устроился он в геологическую партию канавщиком. Работа, как казалось ему, не бей лежачего: выбил бурки, взрывник бабахнул и покидывай после него лопаткой. А пошли дожди — лежи в палатке и поплёвывай. Сначала это ему нравилось, а потом словно обрезало: осточертело лежать в палатке, да и работа — что это за работа! С утра, не дай бог, тучка на небе, всё — отбой, дождь будет! До обеда просидели, нет дождя. На работу? Опять нет: канавы далеко, пока это до них доберёшься. Да в лагере бы за такую работу шкуру сняли. А ведь было же время, когда в этом лагере Пронька только и думал: как сачкануть, обвести лепилу, пристроиться шнырем. Выходит, и без работы не лучше. И Пронька стал ходить на свои канавы один и в любую погоду. Его не поняли.

— Ай в люди хочешь выбиться? — спросил его однажды работавший с ним напарник.

А потом кто-то пригрозил:

— Проня, не высовывайся!

«Да пошли вы!» — послал их Пронька. А дальше — еще хуже. Когда он стал давать кубы в два раза больше, чем другие, начальство его стало хвалить и носиться с ним, как с писаной торбой. «Ах, если бы не вы, Прокопий Макарович…», — говорил начальник партии, — «Благодаря вам, Прокопий Макарович», — повторял за ним начальник отряда. «И чего поют?» — злился на них Пронька. А допелись они до того, что канавщики его возненавидели. Хотели побить, да побоялись: кто знает, что у этой урки на уме. А Пронька стал уединяться. После ужина он шёл на речку, сидел на её берегу и думал: что делать дальше. Понятно, канавщики — бич на биче и из своих подвалов и теплотрасс выбрались они сюда на лето не на работу, а на отдых от беспробудного пьянства И голодного прозябания. И их понять можно: они такие, какие они есть. Не мог понять Пронька других. Послушаешь вечером после ужина их разговоры: артисты!

— Мирта Ивановна, — словно подкрадываясь, говорит начальник партии уже немолодой, похожей на крепко сколоченную колоду женщине, — вам нетрудно будет завтра озадачить студентку Нину на отборе образцов?

— Альберт Николаевич, зачем вы так говорите, — обиженно надувает губы Мирта Ивановна, — поднимать практический уровень Ниночки — моя прямая обязанность.

— Вы уж, пожалуйста, — еще раз просит начальник.

Мирта Ивановна глубоко вздыхает, потом вдруг охватывает руками голову и стонет:

— Ах, опять эти магнитные бури! И как у меня от них голова болит! Передали, они и завтра будут.

И смотрит на всех с такой болью на лице и такими по-коровьи печальными глазами, что кажется, вот-вот и расплачется.

Пронька понимает: на этой корове — воду возить, а она ломает роль женщины с тонкой натурой, глубоко и ранимо чувствующей окружающий мир с его магнитными и немагнитными бурями.

— А у вас как? — спрашивает она рядом сидящего завхоза Копняка.

Колодообразный, как и она, Копняк её не понимает.

— Чего как? — спрашивает он.

— Голова болит? — уточняет Мирта Ивановна свой вопрос.

— Какая голова? — опять не понимает Копняк.

— Счастливые люди! — восклицает Мирта Ивановна. — Нервы — канаты, психика — железная, ну, а остальное… Что скажешь: каждому своё!

Всякое утро Мирта Ивановна встречает с мольбертом и на высокой горе, расположенной рядом с лагерем. Там она рисует восходящее солнце.

— Ах, сколько в нём экспрессии! — говорит она, когда возвращается в лагерь.

Вечером, забыв, что и сегодня магнитные бури. Мирта Ивановна читает стихи.

— Я живу, словно в сне неразгаданном
На одной из удобных планет,

воздев руки к небу, тянет она через нос.

Закончив читать стихи, восклицает:

— Ах, этот Северянин!

Кто такой Северянин, Пронька не знает, но стихи его ему нравятся. Слушая Мирту Ивановну, он видит перед собой эту планету. Окутанная голубой дымкой, она летит к звёздам, на ней и реки, и леса, и горы, но не такие, как на Земле, а ярче и красочнее. Иногда на этой планете он видит мальчика с двумя белыми конями, и тогда ему кажется, что баба тогда в посёлке всё перепутала и послала его не к этому мальчику, а к кому-то другому. «Конечно, перепутала, — убеждает он себя, — при чем тут этот широколобый придурок».

К концу полевого сезона неожиданно для всех Мирта Ивановна стала волочиться за Копняком. То ли этот Копняк, заблудившись однажды ночью в лагере, случайно попал в её палатку, или она своим спиртом его туда заманила — кто знает, но Копняк после этой ночи, похоже, был готов провалиться сквозь землю. Теперь у вечернего костра Мирта Ивановна брала в руки гитару и, направив на него подернутые любовной поволокой глаза, пела:

— Ах, зачем эта ночь
Так была коротка?
Не болела бы грудь,
Не страдала душа.

От смущения у Копняка краснел нос, а когда, пытаясь остановить Мирту Ивановну, он начинал ей крякать, Проньке его было жалко.

Как ни странно, но, похоже, благодаря Мирте Ивановне, Пронька не стал уже так прямо и категорично делить мир на лагерный и нелагерный. Если раньше из лагеря все люди на свободе ему казались одинаковыми, чужими и безразличными, то она своей игрой в тонкую натуру хотя и отталкивала, но в то же время и вызывала у него живой интерес, а стихами Северянина — большое уважение, за любовь же к Копняку ему её, как и Копняка, было жалко. Да что Мирта Ивановна! Ведь и бичам, возненавидевшим его, он, в своём делении мира на две части, не находил места. Они, в его представлении, торчали, как камни на дороге, разделяющей эти части. И Пронька, наверное, навсегда бы забыл о том, что мир делится на лагерь и нелагерь, если бы об этом ему не напомнил один из геологов. Всё свободное время, по-старчески сгорбившись у костра, в круглых, по-детски небольших очках этот геолог просиживал над кроссвордами. С одним из них он подошел к Проньке и спросил:

— Как по-вашему будет: выяснение отношений?

— Что по-вашему? — не понял Пронька.

— Ну, по-лагерному, — уточнил геолог.

Проньке ударило в голову, он хотел послать геолога подальше, но, взяв себя в руки, успокоился и ответил:

— Разборка.

— Раз-бор-ка, — вписал геолог в кроссворд и вернулся к костру.

Не нравился Проньке и пижонистый, похожий на общипанного с хвоста кулика младший геолог Одинец. Похоже, он был большим бездельником и, зная это, прикрывался бойким видом и красивой, с вычурным прибабахом, фразой. Когда начальник партии ставил перед ним задачу, он, не дослушав его до конца, нетерпеливо перебивал:

— Альберт Николаевич, вы дайте мне физиономию вопроса, а в остальном — я уж как-нибудь сам.

19
{"b":"558700","o":1}