ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Бабе Уле было уже за семьдесят и, судя по здоровью, она доживала свой век. На Колыму она приехала после окончания педучилища, на Отрожном до пенсии работала учительницей младших классов. Не имея своих детей, всю доброту своего сердца она отдала ученикам. Любили бабу Улю не только ученики, но и все, кто её знал. Небольшого ростика, широкая в поясе, по улице она, казалось, не ходила, а каталась. Всё, что происходило в посёлке, принимала близко к сердцу: беда у кого — поможет и советом, и последней копейкой, заболеет кто — утешит добрым словом, а помрёт — проводит на кладбище. Сохранился у неё подаренный школой телевизор, работающий на батарейках. Кому хотелось узнать, что творится в стране и происходит в мире, шли к ней и его смотрели. «Ах-хах-хах!» — ахала баба Уля, видя в нём, как разваливается в стране всё, что строили коммунисты, а когда сообщали о том, как в бывших государствах Советского Союза обижают русских, он охала: «Ох-хох-хох!». Фестивального она не любила, считала его мелким пакостником, а за то, что в разговорах он часто шаркал ножкой, звала его Шаркуном.

Бичей было трое. У одного из них, Артиста, были длинные, как у журавля, ноги и седая бородка клинышком. Второй, Дудя, вытянутым вперёд лицом и редкими, вразброс, усами походил на гренландского тюленя. Третий, Ванятка, имел, как у мышки, маленькие глаза, и такие же, как у неё, вздёрнутые вверх круглые уши. Прошлого бичей никто не знал, да они и сами о нём, наверное, плохо помнили. На всех они имели одну большую из алюминия кастрюлю, в которой варили собачью похлёбку. У Артиста была гитара без верхнего баса, на ней он хорошо играл, и при настроении пел песни. Бичи не думали, как Егор и Калашников, о власти и народе, не плутовали и не хитрили, как это делал Фестивальный, не ахали и не охали, как баба Уля, жили — как получится. Когда за выделанные под унты собачьи шкуры Фестивальный привозил им водки, они её пили, а Артист пел под гитару придуманные им частушки. Одна из них была такого содержания;

Хочешь — по свету иди,
А не хочешь — здесь сиди.
Ахнешь или охнешь,
Всё равно подохнешь.

Ванятка и Дудя, пристукивая, как на барабане, по кастрюле ложками, весело за ним подпевали:

Ахнешь или охнешь.
Всё равно подохнешь.

Дурочка Ганя, которой было, наверное, не больше четырнадцати лет, в посёлке появилась недавно и неизвестно откуда. У неё были тонкие черты лица, вздёрнутые вверх чёрные ресницы, в подёрнутых дымкой глазах таилось что-то по-детски наивное, и если бы не кривой рот и не, как у зайчихи, узкий лоб, она вполне могла бы сойти за красавицу. Прося милостыню, она ничего не говорила, а просто вытягивала к тому, у кого её просила, сложенную в лодочку ладошку и опускала глаза в землю. Получив её, она низко кланялась и говорила:

— Во спасение нашего Исусе.

Жила она с бабой Улей и побиралась не потому, что нечего было есть, а по привычке, от которой баба Уля отучить её не могла. «Ганя, — просила она её часто, — не надо просить милостыню». «А я, бабушка, — отвечала ей Ганя, — это не для себя, а во спасение Исусе!»

II

Лето было жарким. Не остывшее в короткие ночи солнце уже с утра щедро разбрасывало свои лучи по жёлтым от ягеля сопкам, рассеивало над рекой туманы, вспаивало запахом спелой смородины глухие распадки, днём, застыв в зените, не торопилось уходить с неба, а вечером, похожее на большой медный шар, долго висело в закате. Этим летом на зиму Егор Толмачёв заготовил солёных огурцов, намариновал помидоров, насушил грибов, засыпал в ларь бруснику, холодильник, вырытый в мерзлоте под полом, забил олениной. Оставалось взять у Фестивального муки, крупы и сахара. Пошёл он к нему, собрав последние помидоры в теплице, вечером.

— А-а, Егор Кузьмич, — встретил его Фестивальный в ярком, как японское кимоно, халате и в комнатных из камуса тапках, — моё почтение! Не хотите ли рюмку коньяка?

— У меня свой коньяк, — ответил Егор.

— А-а, понимаем, — хихикнул Фестивальный, — понимаем!

Пристрастия к спиртному у Егора не было, но самогон в доме не выводился. Выпивал Егор с устатку, по праздникам, да когда ходил на могилы жены и сына. А у Фестивального в сделанном под дуб буфете, за фигурно инкрустированным стеклом чего только не было: и коньяк в бутылках, похожих на немецкую с длинной ручкой гранату, и рижский бальзам в плоских из глины сосудах, и ликёры с винами в фасонистых бутылках с яркими этикетками, русская водка стояла в пузатом графинчике. Заметив, что Егор обратил на его буфет внимание. Фестивальный, подделываясь под тон человека, живущего со вкусом и в своё удовольствие, сказал:

— Коллекционирование — моя страсть.

На стенах в доме Фестивального висели толстые ковры, пол уложен мраморной плиткой, а в спальне застелен медвежьей шкурой. Ломился у Фестивального и склад, пристроенный к дому: мешки с мукой и крупой — под самый потолок, в углу — тюки с одеждой и обувью, на полках — хозяйственный инвентарь и домашняя утварь. Заломил за всё это Фестивальный и цены.

— Откуда ты их взял? — не понял Егор.

Фестивальный сморщил лицо в плаксивую гримасу:

— А меня как грабят?!

— Кто грабит? — не понял Егор.

— В районе! В районе, Егор Кузьмич! Ведь там такое ломят, что шапка с головы валится. Говорю им: побойтесь Бога! А они: катись со своим Богом знаешь, куда?! И матом меня! Вот и поговори с ними! А доставка сюда, Егор Кузьмич?! Один бензин — что стоит! Не-ет, — схватился за голову Фестивальный, — не знаю, что и делать! И так прикинешь, и этак, а всё себе в убыток. Хоть бросай всё и беги отсюда.

Когда за всё, что ему надо, Егор предложил свои цены. Фестивального чуть не хватил столбняк. Он долго ничего не мог выговорить, а потом, словно его укусили, дёрнулся, шаркнул ножкой и, сделав реверанс в сторону Егора, произнёс:

— Грабьте, Егор Кузьмич! Режьте! Всё ваше! Можете — вон стоит — и бутылочку коньяка с собой прихватить. А я — что я? Я, как всегда, к вашим, так сказать, бесплатным услугам.

— Как хочешь, — сказал Егор и собрался уходить.

Фестивального это испугало.

— Погодите, — встал он ему на пути, — погодите, Егор Кузьмич. Не будем ссориться. Согласен! Цена ваша, но, так сказать, с одной небольшой приставочкой. Народу этому — махнул он рукой в сторону посёлка — об этом — ни гу-гу! Они же по такой цене меня разденут!

Ничего не говоря, Егор вышел со склада. «Вот сволочь!» — плюнул ему вслед Фестивальный. Придя домой, с расстройства он выпил сразу две рюмки конька, а потом, упав в кресло, стал думать, что делать. Ведь этот Толмачёв ему может всё испортить! Настроит поселковых тунеядцев не брать у него ничего да, не дай бог, сговорится с районным лесником якутом Иннокентием, ему на своей лодке забросить сюда товар ничего не стоит. «Ну, тунеядцы! — злился после третьей рюмки Фестивальный. — Тут, как проклятый: не спишь, спины не разгибаешь, а они сидят и только и делают, что баклуши бьют! А цены им подавай! Иначе нос воротят!»

Ночью Фестивальный спал плохо, а под утро ему приснился сон. Сидит он на высокой, похожей на вулкан, горе, вокруг него такие же, как и под ним, другие горы, на каждой из которых сидит по тунеядцу, и, пуская колечками дым в небо, лениво курят. «Да это ж наши!» — узнаёт он. «Эй, вы, сукины дети! — кричит им Фестивальный. — Когда работать будете?!» Ему никто не отвечает. «О, пся крев!» — почему-то уже по-польски ругается Фестивальный, и ему хочется взять в руки плётку и отхлестать этих тунеядцев. Потом на одной из горок появляется лавка, в которой сидит якут Иннокентий с круглой, как сковорода, мордой. Он зазывает тунеядцев в свою лавку за товаром, но они, всё так же пуская колечками дым в небо, к нему не идут. «И правильно делают», — думает Фестивальный. Проснувшись, он завтракает на скорую руку, бежит к реке, заводит мотор своей лодки и вихрем уходит вниз по течению.

30
{"b":"558700","o":1}