ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Тётя Катя тогда Дусе очень понравилась. У неё были круглые с ямочками щёки, смешной, на пуговку похожий нос, а когда она подтрунивала над дядей Костей, своим мужем, казалось, в глазах её прячутся два весёлых фонарика. Дядя Костя понарошку на неё сердился, делая вид, что хлопает её по заднице, а она над ним тогда весело смеялась. Дусю она по утрам поила молоком, а вечером кормила ватрушками со сметаной.

Увидев голого Митю и плачущую с ним Дусю, тётя Катя кинулась их успокаивать. Митю она взяла на руки, а Дусю стала гладить по голове. «Милые вы мои!» — плакала и она, а когда успокоилась, сняла с рук Митю и, развязав узел, достала из него гостинцы. Это были мешочек картошки и полный туесок мёда. Дуся с Митей бросились на мёд. Мёд был густой, и Митя, не дождавшись, когда ему дадут ложку, стал макать в него пальцы и жадно их облизывать. Видимо, кроме туеска с мёдом он вокруг себя ничего не видел. Вскоре и руки, и лицо, и даже живот у Мити оказались в мёде. Когда Дуся посмотрела на него, её разобрал смех. «Ты чего?» — не поняла её тётя Катя. «У Митьки, — смеялась она, — пипка в мёде». От этого вдруг всем стало весело. «Ой, Митенька», — смеялась тётя Катя и утирала слёзы, Дуся закатывалась ещё звонче, а у голого Мити от смеха дёргалась вымазанная в мёде пипка.

Не успели отсмеяться, как запахло палёным. Кинулись к печке, но было уже поздно: Митины штаны горели. Увидев это, Митя перестал смеяться и вдруг, широко раскрыв рот, громко заревел. Горели его последние штаны, других у него не было, а значит, и улицы ему теперь не видать. Успокоился Митя, когда тётя Катя пообещала ему из узла, в котором она принесла гостинцы, сшить новые штаны.

Прервал Дусины воспоминания о детстве стук в окно. Выйдя на улицу, она там никого не увидела. «Показалось», — подумала она, но когда решила вернуться в дом, услышала за спиной: «А ты погоди». Стоял за спиной сосед Фёдор, известный в посёлке любитель выпить за чужой счёт. Было ему, как и Дусе, уже за шестьдесят, в свои годы он успел стать лысым, а за то, что в последнее время лицо его, и до того рыхлое, обрело бабье выражение, его в посёлке звали Федорой. Однако это не мешало ему при разговоре с бабами делать вид, что с каждой из них он на короткой и только им известно какой ноге, и чтобы подчеркнуть это, он, как бы незаметно для других, всякий раз им подмигивал. Бабы его за это не терпели, а мужикам он не нравился тем, что в компании, когда выпивали, никому не давал слова. «А ты слухай!» — перебивал он, зачем-то ломая язык, а если собеседник всё-таки продолжал говорить, он, выждав у него паузу, спрашивал: «Ну, и что?!» Так как ответить на такой вопрос сразу было трудно, собеседник умолкал, а Федора, взяв инициативу разговора в свои руки, всегда городил такое, что трудно было понять: валяет ли он дурака, или по правде у него с головой плохо. Если же его всё-таки кто-то перебивал, он, выждав свою паузу, снова кричал: «А ты слухай!» — и начинал всё сначала. Словом, всё было, как в том анекдоте: собрались десять умных и один дурак, и силы были равными.

«Чего в окно-то стучишь?» — недовольно спросила Дуся. «Ай, напужал?» — рассмеялся Федора. Ничего не оставалось, как впустить его в дом. Выпив рюмку водки, он подмигнул и Дусе, а потом, рассмеявшись, спросил: «Бабка, ты как кумекаешь, Бог есть?» «Не поздно ли ты вспомнил о Боге?» — хотела спросить Дуся, но раздумала: болтает-то так, от нечего делать. А Федора, не ожидая от неё ответа, уже говорил о том, что того Бога, которому верят все, придумали дураки, а у него Бог свой, и он, Федора, до какого-то только ему известного дня трёх больших вавилонов никому его и ни за что не откроет, и день этот, выходило по нему, совсем не за горами, рядом, и когда он придёт, все, кроме Федоры, запоют Лазаря. «Помело — оно и есть помело», — слушая его, думала Дуся.

А сама Дуся до сих пор не знала: верит она в Бога или нет. Бог, о котором она вычитала в Библии, ей не понравился. Если он всё может, думала она, и доброта его безгранична, то почему же так много кругом несчастных? Если это за неверие в него, то отчего бы ему, без участия которого и волос с головы человека не падает, не сделать всех сразу от рождения верующими? Нет же! Взять хотя бы того же Федору. Голова — что твоё куриное яйцо, а всё равно придурок: и о Боге несёт что попало, и чужие рюмки сшибает. А иногда Дусе казалось, что Бог есть, но он совсем не такой, каким его придумали люди. В её представлении, придумать настоящего Бога нельзя, потому что настоящий Бог не с нами, а над нами, вне нашей жизни, и если он управляет людьми, то совсем не так, как это записано в Библии, не человеческим разумом и не его руками, а по-другому, по-своему, а как — этого никто никогда не узнает. А так как верить в Бога, которого ты и представить не можешь, всё равно, что и не верить в него, выходит, и он — одна её, Дусина, выдумка. Возможно, поэтому она ещё не раз обращалась к Библии. «Кто знает, — думала она, — может, не так читаю? Не то в ней вижу?» Перестала она так думать, когда прочитала «Откровение Апостола Иоанна». По нему выходило, что придёт время, и на всех неверующих Бог пошлёт семь чаш своего гнева. Уже с первой из них падёт на землю град, смешанный с огнём и кровью, и треть того, что живёт на ней, сгорит, а со второй — уже и моря превратятся в кровь, и всё там вымрет, а уж со следующей чашей — какая-то огромная звезда так упадёт с неба, что и в речках ничего не останется. На другие чаши Дуси не хватило. «Господи, — думала она, — всех-то за что? Ну, людей — это понятно. Они погрязли в своём неверии. А зверей лесных, а птиц, а рыб-то за что? Они-то в чём провинились перед тобой? А ведь и они — твои твари!»

А Федора, уже допив Дусину бутылку, пьяно мотал над столом головой и всё нёс про своего Бога. «Ему, — тыкал он в потолок пальцем, — всё известно!» «И когда тебя унесёт!» — сердилась на него Дуся, но Федора уходить не собирался. От Бога он перешёл к земному, главным образом, к себе, и по его словам выходило, что жизнь у него сложилась совсем не так, как бы он хотел. С женой ему не повезло, потому что она дура, дочь, которую он пять лет назад выдал замуж, тоже оказалась дурой, потому что своего Ваську, такого же, кстати, как и она, дурака, недавно бросила, и сосед, оказывается, у него тоже был дураком. «Все дураки! — кричал он, а увидев, что Дуся всё ещё сидит перед ним, зло добавил: — И ты дура!» Дуся на него не обиделась: на дурака обижаться — сам дураком станешь. Наоборот, ей Федору было жалко. И не потому, что он в пьяной жалости к себе уже хлюпал носом, нет, просто она в своём возрасте хорошо знала: несчастлив тот, кто и в старости не понял, что любая жизнь — это радость. Взять хотя бы и её военное лихолетье. Разве не было и в нём хорошего? Было. И чтобы вспомнить его, надо, как понимала она, обратиться не к той памяти, что сохранил ум, а к той, что оставило сердце. Мешал ей это сделать пьяный Федора. От своих дураков, видимо, он снова решил вернуться к Богу. «Бабка, — опять спрашивал он, — ты как кумекаешь. Бог есть?» Ушёл Федора от неё уже далеко за полночь.

А сердце Дуси из военного лихолетья сохранило много. Вот она за рекой с Митей. Они рвут черёмуху, над ними голубое и такое глубокое небо, что, глядя на него, кружится голова и захватывает дыхание, а солнце, — оно совсем рядом, и так ласково играет над ними, что хочется достать его рукой и погладить, и кругом тихо, и лишь иногда лёгкий ветерок, сорвавшийся с водной глади реки, вдруг пробежит по верхушкам черёмух и тут же где-то рядом спрячется, и снова тихо, и опять: это голубое небо и ласковое, похожее на цветущий подсолнух, солнце. Митя черёмухи уже наелся и, свернувшись калачиком, спит на пригретом солнцем пригорке, Дуся, выйдя к реке, любуется её зеркальной гладью, а когда над рекой начинают кружить ласточки, ей кажется, что и она, вместе с ними, так же легко и красиво то падает в воду, то, словно подхваченная ветром, взмывает вверх, высоко в небо. Домой они с Митей идут с полным лукошком черёмухи, а мать, встретив их у калитки, ласково говорит: «Кормильцы вы мои милые». В этой же черёмуховой роще Дуся была без Мити уже поздней осенью. Небо было таким же голубым, но уже не казалось, как в тот день, бездонным, земля, отдавая накопившееся за лето тепло, затягивала его серой дымкой, солнце было прохладней и уже не походило на цветущий подсолнух, стояла такая же тишина, но не тронутая, как раньше, шелестом черёмуховых листьев, она, казалось, останется здесь навсегда, даже зимой, когда где-то будут гудеть вьюги и играть метели. И вдруг из глубины рощи, словно из другого мира, донеслась до Дуси звонкая и, как показалось ей, полная печали песня. Пела девушка, пела она о любви и о море, о белокрылых чайках и коралловых островах, и о своём далёком возлюбленном, а когда кто-то ей крикнул: «Э-эй!» — и песня смолкла, Дусе стало грустно. В тот день вечером, уже засыпая, Дуся, наверное, впервые в жизни подумала, что и у неё когда-то будет своя любовь. От этого сладко защемило сердце, но она тут же себя одёрнула: думать так в её возрасте — и смешно, и стыдно.

79
{"b":"558700","o":1}